18.06.2018

Свобода сегодня

Больше или меньше?

Иллюстрации: Дарья Яржамбек

Как описать положение дел в России? С одной стороны, это процветающий авторитарный режим, огосударствление экономики и политические репрессии — явное торжество несвободы, поддержанное к тому же успехом правого популизма в Европе и США. И в то же время это бурная модернизация общества и расширение его представлений о социальных нормах — в том числе, о необходимых ему свободах. Как объяснить это разнонаправленное движение? Что все-таки происходит со свободой сегодня — в России и во всем мире?

1

Битва за норму

Между обществом и государством


Элла Панеях

Доцент Высшей школы экономики в Санкт-Петербурге

Общество безвозвратно меняется. В этом ему противостоит архаичное государство с его репрессивными практиками, аппаратом насилия и противодействием любой самоорганизации. Хорошая новость: у общества есть чем ответить.


Политические изменения последнего времени повергли всю мыслящую общественность в панику. Постоянно слышны крики: «постмодерный проект провалился», «сейчас наступит фашизм в Америке, фашизм в Европе», «ждите возвращения изоляционистских и государственнических тенденций», «консервативный поворот» и так далее. Но происходящее — это лишь реакция на то, что постмодерный проект удался. Удался, принеся с собой, в частности, новое понимание свободы, новые инструменты ее защиты и новые угрозы ей.

Новый мейнстрим

Он так хорошо удался, что все устаревшие тенденции вернулись — уже не в виде победительного мейнстрима, а в виде арьергардных боев, в виде борьбы старых форм за существование в новых условиях, борьбы старых групп, утрачивающих в новом укладе статус и ресурсы, за свою нишу. А новые формы: глобализированная экономика, инклюзивная политика, индивидуализм и признание права всех не только на физическую, но и на психологическую безопасность, на защиту не только от прямой агрессии, но и от дискриминации и объективации — в свою очередь, стали мейнстримом и, соответственно, перестали быть иммунны к критике. Не только к консервативной критике, к которой мы все привыкли, но и к новой, радикальной — критике от тех, кому видны новые несправедливости, новые неравенства, новые угрозы свободе и благополучию людей, порождаемые новым порядком.

Почему, установив чуть ли не цензуру в массмедиа против унижения женщин и расовых меньшинств, вы позволяете себе грубо высмеивать «тупых и необразованных» работающих бедных, по чьим интересам больнее всего проехалась глобализация экономики и чья культура находится в наиболее жестком конфликте с победившими идеалами толерантности и разнообразия? Почему новая мода, вовсю эксплуатирующая феминистский идеал победительной и независимой женщины, не забывающая больше о пожилой аудитории или, скажем, о чернокожих потребительницах (то есть о тех, у кого в руках теперь уже тоже достаточно денег, чтобы покупать), продает при помощи этих образов потребительский имидж, недоступный ни менее культурной, ни менее образованной женщине, ни матери пятерых детей? Это легитимная критика, на которую новому мейнстриму придется отвечать — и не словами, а реальными изменениями.

Но это та критика, которая как раз демонстрирует, где сейчас мейнстрим: там, где социальные барьеры проходят по образованию, а не по происхождению, полу и цвету кожи, там, где угнетаемым и изолированным меньшинством становится не цветной и не гомосексуал, а тот, кому «культурки» не хватает спокойно жить в ситуации разнообразия происхождений, жизненных стилей и моделей сексуального поведения. Там, где переплачивают за креатив и гибкость и гораздо меньше ценят тяжелый труд и участие в простом воспроизводстве, будь то труд малообразованного рабочего или домохозяйки с пятью детьми.

Модернизационный переход

Когда происходит модернизационный переход, те, кто к нему примкнул первым, получают огромные социальные и экономические бонусы. Это большой и не всем приятный сюрприз для общества, но и неимоверные возможности для тех, кто чувствует перемены. Когда вы делаете стартап в 20 лет, а в 25 вы уже миллионер — и это нормальная ситуация, вы не один, таких много вокруг, — вы оседлали волну. Какое-то время процесс социальных изменений двигается так, будто у него нет никаких негативных сторон или препятствий. Но на деле эти изменения едут бульдозером по головам тех, кто в этот поток изменений встраиваться не планировал, у кого нет ресурсов и понимания, чтобы в них встраиваться. А также и по тем, кого статус-кво просто цинично устраивал больше, не без того. По головам рабочих, которых так легко заменить иммигрантами в условиях глобализации или роботами, изобретенными креативными инженерами в столицах, — и даже если тебя пока не уволили, твоя ценность для работодателя падает, уважения на работе становится меньше. По головам мужей, которым вчера жена стирала носки и гладила рубашки, а теперь она работает на такой же работе и зарабатывает столько же, времени тебя обихаживать у нее не вагон и стимула примерно ноль. По головам тех альфа-самцов вроде Харви Вайнштейна, которые думали, что их время продлится вечно. Это неприятно, это трагедия, это конфликт в семье, конфликт на работе, и то, что в целом перемены идут к лучшему, не исключает наличия пострадавших.

Изменения — болезненный процесс для любого общества. И в европейских странах он был болезненным, и в шестидесятые годы знаменовался баррикадами на улицах Парижа, внутренним политическим терроризмом, превосходящим по масштабам нынешний, и многими другими проблемами. Ничего удивительного: нынешний, постиндустриальный переход сравним по своим масштабам с индустриализацией в экономике или с образованием национальных государств в политике — вряд ли нужно подробно напоминать образованной аудитории, какими потрясениями и жертвами сопровождались эти периоды: масштабные войны и революции, насильственная смена элит, террор, голод, беженцы, в лучшем случае — масштабная безработица. То, что мы наблюдаем сейчас, — очень мягкий случай на фоне прошлых эпох великих трансформаций: люди все-таки за это время очень хорошо научились договариваться друг с другом. И тем не менее.

Страшно оскорбительно, когда ты попадаешь в исторический переход и, будучи ни в чем не виноват и делая все то, чему тебя с детства учили как хорошему поведению, вдруг оказываешься тем, кому поют: «Hit the road, Jack and don’t you come back no more». Ты ведь ничего плохого не делал, ты жил, как отцы учили, работал и добивался; чем ты это заслужил? Больнее всего переходные исторические периоды оказываются для тех, кто запаздывает и перестроиться не успевает.

До сегодняшнего дня процесс изменений шел неостановимо. Но произошло наполнение, и на нынешнем этапе, с одной стороны, возникло нормальное сопротивление, а с другой — накопилось нормальное количество социальной ригидности, типичное для любого уже сложившегося социального уклада. Постмодерн стал мейнстримом, устоявшимся нормальным укладом, и теперь уже те, кто возражает против него, начинают смотреться как бунтари. Общество, два поколения подряд жившее в эпоху перемен, просто отвыкло от того, насколько сложно даются изменения в обычной ситуации.


Шок настоящего



Третья волна
Элвин Тоффлер

Динамика перехода от индустриального к постиндустриальному обществу подробно описана в книге американского философа и футуролога Элвина Тоффлера «Третья волна» (1980). Метафора волны у Тоффлера используется для описания того, как при этом происходит радикальная смена экономического и социального уклада в разных обществах: неравномерно и нелинейно.

Футурошок, или шок будущего, — термин, придуманный Тоффлером для обозначения реакции общества и отдельного человека, столкнувшегося со множеством перемен. Меняются модели поведения, образования, воспитания, работы. Шок возникает тогда, когда у человека не срабатывает механизм адаптации и теряется возможность рационально реагировать на изменения. Все это приводит к нарастанию психологической и социальной напряженности.


Результат: общество, которое только что, по историческим меркам, выбрало президентом афроамериканца, потом проголосовало за женщину-президента с преимуществом в пару миллионов голосов и за последние 10 лет легализовало гомосексуальные браки и марихуану, вдруг споткнулось, условно, о «разрешение трансгендерным детям входить в соответствующий сортир в школе» и архаичные особенности собственной избирательной системы, в результате которых во главе страны оказался, с точки зрения «партии прогресса», черт знает кто. Процесс остановился. Но не потому, что пошел вспять, а потому, что дошел до точки сопротивления.

Иммигрант в аэропорту

Некоторое время назад, в самом начале каденции Трампа, чей приход символизировал окончательный «консервативный поворот» даже для тех, кто до того не хотел замечать реакции, весь мир смотрел на развернувшийся ужас: иммигрантов задержали в аэропортах. Это человеческая трагедия. О ужас, произошла катастрофа, проект современного общества без границ и суверенитетов сорван. И это происходит на наших с вами глазах.

Но что случилось на самом деле? Президент одной страны, большой и самой влиятельной, но все-таки одной, затормозил приток половины процента потенциальных иммигрантов в эту страну на несколько недель. Действия новоизбранного президента встречают огромное сопротивление и среди чиновников, и среди администрации. Конечно, это сопротивление не означает, что с завтрашнего дня таких действий не будет. Наверное, конкретные меры США несколько усложнят иммиграционный режим. Они — ответ на требования людей, которые пострадали от трансформации и думают, что им станет легче, если какое-то количество приезжих не впустить в страну. Что же, если у них все получится, то их вытеснят не приезжие мусульмане и не труженики китайского конвейера — второе их требование было, чтобы не отдавать рабочие места за границу, — а, через десять лет, японские роботы. Не вопрос.

Важнее то, что возникло новое состояние общества. Оно сопровождается поиском нового баланса, в котором тяжело придется в равной степени и тем, кто за прогресс, и тем, кто за его приостановку. И оцените масштаб исторических изменений: каких-то семьдесят лет назад самые свободные и богатые страны мира без всяких протестов заворачивали корабли с беженцами от фашизма, отправляя их обратно на верную смерть. Сейчас некоторое количество иностранцев с визами не впустили в страну — и разразился скандал на весь мир. Другое отношение не только к человеческой жизни, но и просто к неудобствам и бедам совершенно чужих людей. Другой уровень прозрачности и солидарности, сочувствия и требований к государству бережно относиться к правам и интересам людей — даже и не своих граждан.

Мы сейчас увидели то, что на первый взгляд кажется жуткой победой сил реакции. Но на самом деле условным «силам реакции» всего лишь удалось движение в вышеописанную сторону зафиксировать примерно в той точке, куда оно уже дошло. Может быть, и вовремя удалось: раньше, чем напряжение привело бы, например, к массовым столкновениям между мигрантами и, условно говоря, электоратом Трампа.

Страны, которые постиндустриальный переход уже совершили или совершают сейчас, останутся на новом экономическом уровне, с новыми нормами, новым количеством свобод и возможностей, безопасностью личности и тесно связанной с ней способностью к кооперации, с новым разнообразием населения, с элитами, которые живут не в границах страны, а в границах всего мира. С государствами, которым, как мы видим, уже не только запрещено людоедствовать, как государствам в принципе свойственно, но и на ногу лишний раз живым людям наступать дорого обходится. Даже не гражданам, даже не своим.

Новые бедные

Модернизационный переход всегда связан с резким скачком эффективности, в том числе экономической. В результате скачка выигрывают все, включая бедных, как выигрывает рабочий после индустриального перехода. Сколько бы Маркс, который наблюдал зарю этого процесса, ни предсказывал обнищания пролетариата, по факту через 100 лет на Западе у каждого из рабочих оказалось по личному автомобилю и маленькому домику. То же происходит и сейчас: сначала ресурсы аккумулируются у бенефициаров постмодерного перехода — вспомним стенания о нарастании неравенства, очень похожие на те, прежние выкладки Маркса; не зря пророк новой эры Тома Пикетти тоже назвал свою книгу «Капитал», — но потом невиданные прежде блага, такие как сотовый телефон и доступ в интернет, появляются у всех.

Сейчас даже у беднейших слоев населения так или иначе происходит накопление экономических и, что еще важнее, социальных ресурсов. Меняются норма и представление о том, на что человек имеет право. Выясняется, что человек имеет право не только на кусок хлеба и физическую безопасность, а еще, например, на уважение со стороны окружающих. На то, чтобы жить в мире и взаимодействовать с себе подобными было не только физически безопасно, но еще и легко и не унизительно. Человек требует этого потому, что благодаря тем, кто вошел в новый мир первым, вырос гуманитарный стандарт, а получает потому, что в современных условиях это экономически выгодно: сделать так, по возможности, чтобы всякий смог раскрыть свой потенциал по максимуму, и не в одиночку, а во взаимодействии с другими.

Политическая производная — от социальной: когда у вас накапливается социальный капитал, появляется способность к самоорганизации, а значит, и политическая власть.

Еще десять лет назад иметь свой голос было привилегией, требующей как минимум легкого слога и постоянного доступа в интернет (а до этого — труднодостижимой грамотности и доступа в печать; а еще до этого — личного присутствия в высшем обществе), а сейчас не надо быть продвинутым интернет-пользователем, допустимо оставаться полуграмотным человеком, но у вас будут компьютер, соцсети и все инструменты политической организации, которые есть и у других социальных групп. И тогда эти бедные люди тоже начинают себя как-то осознавать. Они перестают считать себя солью земли, и это им больно; но они осознают себя как меньшинство — угнетенное, несчастное, по которому проехала трансформация, от которой выиграли другие. Они формулируют свои проблемы на новом языке: с ними обошлись совершенно несправедливо, они могут претендовать на большее: точно так же как афроамериканца нельзя назвать негром, их тоже нельзя называть белым мусором и быдлом. Да, они отстаивают старые нормы (по которым людей можно было так называть), но сами уже являются носителями современных норм в том, как именно они защищают свои взгляды.

«Отсталые», не вписавшиеся в постиндустриальное растворение воздухов слои выходят на политическую арену, требуя свой кусок политической власти, — это меняет политический баланс в сторону более ретроградного, более традиционного уклада и заставляет общество быть мягче и добрее к этим группам населения так же, как оно учится быть мягче и добрее к группам населения, которые заявили себя как дискриминируемые во время этого перехода и смогли отстоять себя.

Я устал, я увольняюсь

В России постиндустриальный переход только начинается и вполне еще может затормозиться. Он выражается в том, например, что люди стали больше думать о свободе как о возможности выбора; в меньшей степени — как о политической свободе, в большей — как о социальной. Свобода стала реализовываться как право не следовать традиционным жизненным траекториям и ролям. Необязательно выходить замуж в 20 лет и жениться в 25. Необязательно идти учиться сразу после школы — можно погулять пару лет или все пять, набраться взрослого опыта (здесь, конечно, молодых мужчин подстерегает большая гадость от государства в виде призыва в армию, ограничивающая их гибкость в этом вопросе). Можно иметь такую профессию, которая позволит тебе менять работу каждые полгода. Типовая массовая работа — диспетчер в колл-центре, продавец в магазине: человек осваивает эту работу за несколько недель, и работодатели тоже подстраиваются к ситуации, предлагают переподготовку сотрудникам, не ждут, что придет обязательно человек с опытом работы ровно в той же сфере. Работник легко заменим, но и работа для него легко заменима.

Кто-то может уйти с работы, потому что ему захотелось уйти в отпуск, а его не отпустили. ОК, я увольняюсь, а через месяц нахожу такую же работу. У этого процесса есть много негативных сторон с точки зрения экономики и с точки зрения положения работника, они хорошо описаны, это отдельный разговор. Но это тем не менее новые степени свободы.


Что такое прекариат?



Прекариат
Гай Стэндинг

К прекариату (от английского слова precarious, что означает «опасный, неустойчивый», и термина «пролетариат») исследователи относят работников без постоянной работы и стабильных заработков. Это заметная социальная группа, появившаяся в конце XX — начале XXI века: работники креативных индустрий, фрилансеры, люди, работающие по договору или неполный день.

Эти новые трудовые практики и вытекающие их них проблемы «мирового прекариата» — отсутствие социальных гарантий по образцу индустриального общества, гражданских прав (один из главных источников прекариата — мигранты), психологическая неуверенность — подробно описаны в книге британского экономиста Гая Стэндинга (2011).


Даже среди представителей антимодернизационного класса — бюджетников — можно встретить похожие жизненные стратегии. Конечно, бюджетная работа мешает гибкости, там играют роль репутация, опыт, формальные бонусы, но у них чудовищная текучка на низовом уровне. Те, кто зацепляются, часто быстро делают карьеры.

Мы не замечаем прогресса, нам больше бросаются в глаза те сегменты, где российское общество остается дремучим — по сравнению с существующим в головах несколько голливудским идеалом современного западного уклада. Прогрессивное становится нормой — и в тот же момент перестает привлекать внимание. Мы и не заметили, как в обществе практически исчезло осуждение «летунов», такое типичное для советской версии индустриального уклада. Нормально поменять работу; ненормально сидеть и страдать на той, которая тебе досталась. Нормально искать место, где тебе лучше во всех отношениях. Также, если до сих пор остры предрассудки против людей, которые приехали из национальных республик в большие города, то почти напрочь рассосалось сопротивление миграции из деревень и более мелких городов в большой город. Исчезла проблема «лимиты», которая существовала в Советском Союзе и касалась всех трудовых мигрантов безотносительно их национальности. Это были точно такие же презрение и исключение, с какими сейчас все еще сталкиваются люди нетитульной национальности, — а тогда подвергался любой, кто переезжал в поисках лучшей жизни. Или, скажем, если «нетрадиционные» семьи подвергаются травле, частично инспирированной государством, то положение матери-одиночки за постсоветский период практически перестало быть клеймом. Сложно себе представить, чтобы ребенка травили в школе за то, что у него «нет папы», то есть самая распространенная из моделей семьи, не совпадающая с идеалом массового общества «мама, папа и я», уже стала нормой.

Что противостоит этой новой свободе? Вовсе не люди.

Государство против

Формирующемуся праву на свободу противостоит ригидное и антимодернизационное государство со своими инструментами прописки, регистрации, прикрепления к поликлиникам и т.д., которое при всех своих компьютерах не может обеспечить гражданину страны из одного региона получение всей той помощи, которая ему положена, в другом регионе. Россиянин, который перемещается по стране, сталкивается примерно с таким же набором проблем, с которым в нормальной развитой стране сталкивается иностранец.

Мы не знаем, когда государство модерна, модель, соответствующая массовому индустриальному обществу, закончит свое существование, но вряд ли это случится скоро. А люди ресурсно и социально от государства зависят все меньше, причем чем ближе к новому постиндустриальному укладу человек находится в своей повседневной жизни, тем меньше он от государства зависит и меньше от него получает. Постепенно все общество в целом, согласно метафоре Баумана про текучую современность, вытекает из-под тотальных структур государства. Но вот сил у государства, особенно в недемократических странах, меньше не становится, равно как и полиции, оружия. Налоги не падают даже в развитых странах; скорее, растут. Значит, ресурсов у государства столько же, а само оно необходимо гораздо меньше и все больше будет осознавать свою антимодернизационную роль и пытаться ослабить общество, особенно ту его часть, которая больше всего готова к переменам. У нас в России эта готовность выражается в основном не в политическом действии, потому что политическое действие государству пока удается эффективно заморозить, но она заметна во всем остальном: в потребительском поведении, в том, как люди выстраивают социальные сети и видят свое развитие внутри социальных структур (например, перестав выстраивать карьеры внутри одной организации постоянно и переходя с места на место).


Люди против структур



Текучая современность
Зигмунт Бауман

С помощью метафоры текучести состояние современного общества описал в своей книге британский социолог Зигмунд Бауман (2000). Если пользоваться физическими аналогиями Баумана, то степень свободы и пространство допустимых поступков каждого человека соответствуют степени твердости: общество модерна, где на людей сверху давили государственные институты и социальные нормы, было «твердым», а процесс модернизации Бауман уподобил «плавлению твердых тел».

Главные особенности современности, по Бауману, — скорость, легкость, гибкость каждого отдельного человека. Те вопросы, которые ранее решались на уровне государства и общества, в «текучей современности» предоставлены индивиду. Условия существования людей Бауман описывает по пяти маркерам: эмансипация, индивидуальность, время/пространство, работа и сообщество.


Эти процессы наталкиваются на неспособность государства к параллельной трансформации — и возникает клинч. Государство не может вернуть общество в массовое состояние, не уничтожив очень большое количество накопленного социального капитала (связей между людьми и средств и способов кооперироваться для совместной деятельности). Для этого приходится разрушать социальные связи, лишать людей жизненных шансов тем или иным способом и, в первую очередь, останавливать развитие тех социальных структур, благодаря которым все больше людей — уже отнюдь не элиты, а средний слой и работающие бедные — присоединяются к новым тенденциям. Это не обязательно какое-то откровенное раскулачивание, есть много других способов: запретить госслужащим быть представленными в соцсетях, требовать от бюджетников работы по бюрократическим протоколам, исключающим творчество и профессиональное развитие, тупо давить частную инициативу, как экономическую, так и общественную, требованиями регистрации, лицензированием и избыточным контролем.

Столкновение двух тенденций может произойти в очень жесткой форме. И скорее в агрессию сорвется государство, чем общество. Поэтому, если случится конфликт по самому плохому сценарию, это будет скорее не революция с народными волнениями, а разгул пошедших вразнос контрольно-надзорной и репрессивной машин.

Главный риск здесь в том, что разовую прибавку экономического, социального капитала, жизненных шансов и совокупного счастья, приобретаемую в процессе новой волны модернизации, мы, как общество и страна, потратим на противостояние с государством так, как была сожжена соответствующая прибавка на прошлом этапе в горниле сталинской индустриализации. Тогда переход в индустриальное общество, какой-никакой, не очень удачный, произошел — а соответствующего экономического и демографического скачка, типичного для этого перехода во всех странах, не случилось. Постиндустриальный переход также сопровождается скачком благосостояния там, где он происходит. Мы никуда не денемся от будущего, но мы не просто рискуем войти в него немного позже других — мы рискуем войти в него со всеми проблемами переходного периода, но без его бонусов.

Кто кого?

В развитых обществах, которые переход завершили, исчезает противопоставление свободы и государства. Роль государства — обслуживать свободу граждан. Современная философия пришла к пониманию, что свобода — это не отсутствие правил и контроля, а то, что конструируется и строится. Свобода — это ограничение возможностей других людей нас угнетать, заставлять, применять к нам насилие и лишать выбора. Выбор — это свобода. Свободы нет, когда нет выбора.

Те механизмы, которые лишают нас выбора, даже если они формально не выглядят как насильственные, на самом деле ограничивают нашу свободу. И, соответственно, чем более трансформировалось в сторону поддержки новых процессов государство, тем в большей степени оно обслуживает и защищает свободу своих граждан. Да, это не мешает ему оставаться аппаратом подавления: одновременно оно ограничивает, собирает налоги, призывает в армию. Однако у нормального современного государства в этой игре есть и противоположные ставки: экономическое развитие зависит от свободы, разнообразия, удовлетворенности жизнью, солидарности и способности к кооперации как можно большего числа живущих в стране людей. Но чем в меньшей степени само государство модернизировалось, признало свою роль охранника и производителя этих новых свобод — так же, как на прошлом этапе более прогрессивное государство характеризовалось способностью признать свою роль «ночного сторожа» и дать экономике развиваться без своего вмешательства, между тем охраняя права участников, — тем в большей степени свобода граждан становится для него опасностью.


Коллективные действия



Принуждение, капитал и европейские государства
Чарльз Тилли

В книге «Принуждение, капитал и европейские государства, 990–1992» (1992) американский социолог Чарльз Тилли соединяет три своих главных научных интереса: историю и динамику коллективного действия, процесс урбанизации и формирование национальных государств. Основной ее тезис заключается в том, что в основе процесса формирования современных европейских государств лежало военно-административное принуждение (как правило в виде сбора налогов) и участие крупного частного капитала в финансировании государственных расходов.

По ходу дела государства вмешивались в частную жизнь людей, что провоцировало их на ответные коллективные действия. Тилли пишет, что суть того, что мы сейчас называем «гражданством», является результатом множественных переговоров с гражданами, начатых правителями ради изъятия средств для существования государства.


С другой стороны, падает и его способность ограничивать свободу. Информационные технологии, которых мы так боимся, — палка о двух концах. Они дают очень много свободы в частной жизни. Количество людей, которые висят на люстрах на просветительских лекциях в больших городах, доказывает, что людям нужно новое видение мира. Оно помогает выстраивать новые стратегии, которые делают человека гораздо менее зависимым от массовых, тотальных институтов. Да, эти же технологии дают этот же инструмент в руки государству. Но если мы посмотрим, какие инструменты защиты своих свобод и какие инструменты их подавления использовались в предыдущие исторические периоды, то мы увидим, что информационные технологии куда меньше предоставляют возможностей для государства и куда более доступны частным лицам, чем оружие и организованное насилие, на которых держались как власть, так и сопротивление ей в доиндустриальную эру, или чем бюрократический контроль и, соответственно, массовое политическое действие — в индустриальную. Технологии используют обе стороны, но баланс все же на стороне общества.

Таким образом, мы в сегодняшней России оказались в точке бифуркации, на пике конфликта интересов между обществом и государством. Это столкновение не обязано закончиться в пользу общества, но, если у него есть шанс на победу, этот шанс лежит там, где силами частных людей выстраиваются горизонтальные и независимые от государства механизмы, обеспечивающие людям то разнообразие возможностей, ту гибкость жизненных траекторий, которые важны для развития в постмассовый, постиндустриальный период. Подробные просветительские видеокурсы и десятиминутные ролики «сделай сам», обеспечивающие всякому возможность пополнить образование или получить профессиональные навыки в обход жестких централизованных образовательных госучреждений, зарегулированных до полной бессмысленности. Системы анонимных электронных платежей и сайты, напрямую «стыкующие» потребителей и производителей бытовых услуг, таксиста с пассажиром и котовладельца с ветеринаром. Электронные переводчики, постепенно ведущие подкопы под языковой барьер, и флешмобы в сети против дискриминации и унижения. Сетевое благотворительное движение, закрывающее дыры бесплатного и беспощадного государственного здравоохранения, и периодические сетевые же массовые истерики, помогающие вырвать из зубов репрессивной юстиции хотя бы отдельных ее жертв (из последних см. дела Дмитриева и Мисюриной). Все, что делает людей независимыми, все, что помогает кооперации, и — внимание! — все, что делает для них безопасным быть рядом друг с другом, сотрудничать и действовать вместе, не втягивая в свои отношения государство. Именно поэтому ваша готовность заступиться за жертву в рамках очередного сетевого флешмоба по поводу каких-то там всего лишь приставаний к женщинам на работе значит не меньше, чем ваша подпись под любой формальной петицией.

Хорошая новость состоит в том, что на этих путях лежит наше будущее, и это не очень трудные пути: не те, которые требуют жертвовать собой, а те, на которых достаточно минимальной осознанности в решениях, понимания и готовности быть, что называется, «на правильной стороне истории». Плохая — в том, что российское государство уже сориентировалось в ситуации и видит опасность не только в политическом сопротивлении, но и в любой самоорганизации — в богатстве выбора, разнообразии, гибкости, инклюзивности как таковых. И применит все доступные ему механизмы, чтобы сделать эти пути более опасными.

   

2

«Главные сдвиги происходят на уровне повседневных практик»

Андрей Зорин — о подлинных и мнимых угрозах свободе

В разных странах мира к власти приходят правые популисты, технологии сделали возможным решительное наступление публичной сферы на частную жизнь, а новая миграционная волна, как считают многие, покушается на сами устои западного общества. Есть ли шанс у либерализма в современном мире? На вопросы InLiberty отвечает профессор Оксфордского университета и МВШСЭН («Шанинка») Андрей Зорин.


Что происходит сегодня со свободой и нашими представлениями о свободе?

Это очень глобальный вопрос. Участь свободы в истории человечества никогда не была легкой. Тем не менее в разные исторические периоды ее бывает больше или меньше.

Вторая половина XIX века в Северном полушарии была золотой порой либерализма, которая поразительно быстро привела к невиданному росту благосостояния, образования, развития городской среды, беспрецедентному подъему в культуре и науке, в ничтожные сроки поменявшему облик мира до такой степени, что нынешние изменения на этом фоне кажутся мелкими. Скорость развития была столь оглушительной и были сдвинуты такие тектонические пласты, что неминуемо началась реакция. Одни были уверены, что надо заставить историю двигаться еще быстрее, и тогда на земле наступит рай; другие — что надо силой вернуть человечество в какое-то мифическое прошлое. Эти два подхода невероятно усилили друг друга, поэтому почти весь прошлый век стал эпохой монументального наступления на свободу, которое в конце концов, слава богу, захлебнулось. В такой перспективе нынешнее положение дел не выглядит особо скверным.

Что же до наших представлений о том, что такое свобода, то они, конечно, меняются. Плантаторы юга Америки, например, боролись за свободу иметь рабов, которой угрожали проклятые янки. Сложно представить, чтобы сегодня кто-нибудь думал, что право иметь рабов — это либеральная ценность. Другой пример — советские научные центры, работавшие на оборону. Люди, которые тоскуют по тем временам, чаще всего вспоминают не материальное благополучие, но благословенную возможность свободно заниматься наукой за колючей проволокой.

Так что, конечно, понимание свободы разное в разные эпохи и у разных социальных групп. Для патриция свобода — одно, а для раба — другое. Для него это возможность поспать, чтобы тебя не гнали на плантацию или лесоповал. И это тоже свобода.

Свидетельствует ли успех правого популизма о закате либерализма?

Я не вижу ни малейших признаков заката либеральной идеологии. Рост правого популизма очевиден, это неприятно и местами даже шокирует. Однако я бы не стал связывать результаты тех или иных выборов с концом веры человека в свободу. Кроме того, поверхностные аналогии — вроде сравнения Трампа с Гитлером — лишь замутняют наше понимание истории. Либерализм основан на вере в ценности. Он отвечает на глубинные человеческие потребности, а не на конъюнктурные политические вызовы справа или слева.

Но ценностью свободы оперируют разные идеологии. В частности, за последнее время набрал интеллектуальный вес республиканизм, в основе которого лежит представление о свободе, восходящее к античности. В чем разница между ним и классическим либерализмом?

Да, сейчас входят в моду нелиберальные или даже антилиберальные толкования свободы. Собственно говоря, и социализм обещал дать человечеству свободу неотчужденного труда. Сегодня в утверждении примата коллективного над личным ему как раз наследует республиканизм, философия «общего дела». Эта модель появилась в 1950-е годы, и одним из ее создателей был выдающийся английский историк Квентин Скиннер, предложивший так называемое неоримское понимание свободы как исключительного достояния ответственного гражданина, принимающего участие в выработке законов. Скиннер назвал свою классическую лекцию «Liberty before Liberalism». На русский это обычно переводят как «Свобода до либерализма», что формально правильно: Скиннер писал об английском республиканизме XVII века, — но не учитывает оттенка ценностного приоритета, который выражает английский предлог before. Точнее было бы, вероятно, перевести «Свобода прежде либерализма».

В этой модели свобода непременно требует гражданской добродетели. Еще и в XVIII веке Монтескье сомневался в осуществимости республиканских идеалов, потому что республика основана на добродетели, без которой человек не может быть свободным и недостоин свободы. Он должен участвовать в гражданской жизни и приносить свои частные интересы и даже имущество и жизнь в жертву общему делу. Это свобода гражданина на форуме, который принимает участие в создании законов и потому сознательно им подчиняется и требует того же от других. Ты являешься свободным, пока участвуешь в государственных делах. Это не либеральная свобода, поскольку она исходно элитарна. Она исходит из ситуации базового неравенства в статусах. На форум допускают, мягко говоря, не всех, да и не все туда рвутся.


Республиканизм на практике

Бывший премьер Испании Хосе Луис Родригес Сапатеро после неожиданной победы на выборах в 2004 году провозгласил республиканизм идеологией своего правительства. Лидер социалистической партии, Сапатеро даже пригласил политического философа Филиппа Петтита, одного из главных представителей республиканизма, прочитать в правительстве несколько лекций о теории и практике республиканизма, а после — провести аудит того, насколько удачно республиканизм внедрен в испанские правительственные программы.

В результате в 2010 году вышла совместная книга Филиппа Петтита и Хосе Луиса Марти «Политическая философия в публичной жизни: гражданский республиканизм в Испании Сапатеро». В ней Петтит в целом позитивно оценил республиканские достижения кабинета Сапатеро: при нем в Испании в том числе были легализованы однополые браки, больше прав получили «автономные сообщества», в том числе Каталония, а общество в целом стало более инклюзивным.

Как по «шкале свободы» оценить новую социальную моду на транспарентность частной жизни?

Русский язык в этом смысле удивительно хорош. Он использует заимствования, но они никогда не вытесняют русское слово, занимая нишу рядом с ним. Можно вместо слова «транспарентность» просто сказать «прозрачность», но тогда замятинско-оруэлловские коннотации этой метафоры сразу бросаются в глаза.

Прозрачность, или транспарентность, — это идея, что ты должен быть полностью открытым. Она стимулирована технологической революцией и социальными сетями. В каких-то случаях это необходимо. Если человек распоряжается чужими деньгами, то я имею право знать, своровал ли он вчера, поскольку это существенно повышает вероятность того, что он и сегодня тоже украдет. Тем не менее когда эту норму распространяют на все сферы жизни, то я в этом вижу возврат к архаическим практикам публичных исповедей или партсобраний. Давайте все откроемся перед друг другом. Интимная сфера — это одно из величайших завоеваний человечества за всю его длинную историю. Как писал Чехов, «каждое личное существование держится на тайне».

Мне кажется, что сегодня один из самых сильных претендентов на роль новой тоталитарной идеологии — это своего рода вульгарный неофрейдизм, толкующий человеческий опыт, в том числе и травматический, не как уникальное достояние, формирующее личность, а как душевную патологию, требующую психотерапевтического изживания путем вынесения ее на коллективное обсуждение.

Интересно, что дневники, предназначенные для общего чтения или для друзей с разным режимом доступа, выглядят техническим и концептуальным новшеством. Но на самом деле дневники так и начинались: их писали, чтобы в ежедневном режиме рассказывать другим о том, что с тобой происходит. Переход к дневнику для себя одного и дифференциация между дневниковой записью и письмом были огромным культурным сдвигом.

Поддержит ли идею транспарентности государство?

От государства можно ждать чего угодно. Мы хорошо знаем, что закон о неприкосновенности частной жизни в основном используется преступниками на высоких постах, чтобы скрыть свое уголовное прошлое, а также для закрытия архивов. Но меня даже больше беспокоит скорее не государственное принуждение, а добровольное согласие делиться личной информацией, возникающий общественный запрос на исповедальность и абсолютную открытость.

Но никто же не принуждает вас вести блог или присутствовать в соцсетях. У вас, например, нет аккаунта в Facebook.

Я вполне готов высказываться публично — скажем, прямо сейчас я именно этим и занимаюсь, — а могу высказываться в интимной сфере, и тогда я жду от собеседника абсолютной конфиденциальности. Разрушение грани между этими сферами жизни — именно то, что не устраивает меня в социальных сетях. Я не хочу, чтобы меня принудительно тащили на форум — собственно говоря, это именно так и называется. Но с другой стороны, я никогда не давал обета и не подписывался кровью, что не заведу аккаунт. Современная жизнь устроена таким образом, что человек, не участвующий в социальных сетях, все время наталкивается на кучу практических неудобств, и я легко представляю себе ситуацию, когда обойтись без этого будет так же невозможно, как без электронного адреса, банковской карточки и мобильного телефона. Как говорили в моем детстве, против лома нет приема. Конечно, о социальных сетях, как и ни о чем другом, не стоит говорить в категориях абсолютистских бинарных противопоставлений: дело не в тех или иных технических новшествах самих по себе, а в сложной констелляции идеологических метафор и социальных практик, которая благодаря им возникает, — но мне кажется, что риски добровольного отказа от сферы приватного вполне реальны.


Цифровая диктатура

К 2020 году в Китае планируется повсеместно ввести Систему социального рейтинга, которая будет оценивать каждого китайского гражданина. Люди с низким рейтингом не смогут работать на госслужбе, им будут отказывать в соцобеспечении, на них будет накладываться целый ряд ограничений в частной жизни (доступность интернет-услуг, разрешение на передвижение и не только). Основная цель внедрения системы — «построение гармоничного социалистического общества», главная ценность которого — честность.

Система социального рейтинга становится реальностью благодаря развитию технологий, которые позволяют детальнее отследить поведение людей в интернете и вне его.

Передавать информацию во Всекитайскую объединенную платформу кредитной информации, которая отвечает за социальный рейтинг, будут в том числе и частные компании (одна из них — крупнейшая платформа для интернет-торговли Alibaba с 400 млн пользователей в месяц). Алгоритм держится в секрете, но уже известно, что на рейтинг будет влиять, реальное ли имя указано при регистрации в соцсети, подписки, посты и даже наличие друзей с низкими рейтингами.

Люди все меньше нуждаются в государстве в его нынешней форме, но продолжают апеллировать к нему. Почему?

У меня нет определенного ответа. Недавно в США и многих странах Европы официально легализовали однополые браки. Разумеется, я поддержал бы этот благородный шаг на любом референдуме. Никакое государство не имеет права решать, какая семья приемлема, а какая нет. Даже спорить об этом так же позорно, как всерьез обсуждать запрет на межрасовые или межконфессиональные браки.

При этом меня удивляет, что такое историческое значение придается разрешению, полученному от государства, в то время когда миллионы молодых людей уже давно перестали его о чем-нибудь спрашивать. Легализация однополых союзов — это, конечно, акт эмансипации: ранее ущемленное меньшинство получает права, которые всегда были у большинства. С другой стороны, в этом разрешении есть и моралистическая нормативность: идите, как все, в государственные органы и регистрируйте там свои отношения.

Многие тоскуют по доброму государству. Конечно, доброе государство лучше злого. Я тоже предпочитаю республику — тирании, а законы — произволу. В 1968 году, до советского вторжения, в Чехословакии строили «социализм с человеческим лицом», и я хорошо понимаю эту логику. Пусть хотя бы лицо будет человеческое, если о другом и мечтать не приходится. Но закладывать душу, чтобы попытаться чуть-чуть очеловечить монстра? Не знаю.

Как устроено нынешнее противостояние человека и государства?

Главное для меня проявление этой борьбы — миграция. Одно из самых фундаментальных прав человека — право на свободу передвижения. От него готовы сейчас отказаться даже многие из тех, кто считает себя либералами, причем, как всегда, не для себя, а для других. Между тем люди, выбрасывающие своих детей на европейские берега без документов, пересекающие Средиземное море в дырявых шлюпках и бочках, — они сегодня на передовой линии борьбы за свободу. Это, без всякого преувеличения, герои нашего времени. Сочувствие этим людям или желание поставить на их пути заслоны — важнейший маркер, отделяющий либерала от нелиберала.

Ответный аргумент таков: я не хочу, чтобы рядом со мной жили люди, которые не уважают мою культуру.

Какие-то практики, совершенно неприемлемые для принимающего сообщества, могут быть ограничены или вообще попасть под запрет, если они, конечно, действительно представляют опасность. Но популярная сейчас формула «ты бы к себе в дом пустил?» совершенно бессмысленна. Я не сдаю койки в своем доме никому вне зависимости от того, какой у этого человека паспорт. Но я не могу запретить ему жить там, где он хочет и где может найти работу и жилье, даже если я предварительно собрался на форуме с другими свободнорожденными гражданами и принял какой-нибудь людоедский закон. Конечно, в сегодняшнем мире мигранты играют ту же роль, что и рабы в Древнем Риме: граждане с паспортами той или иной относительно богатой страны считают себя вправе решать, пускать их или не пускать, какие права им давать и т.п.

Должен ли современный либерализм переупаковать свои идеи, найти новый язык или предложить что-то принципиально новое, чтобы остаться востребованным?

Я не люблю говорить в категориях долженствования. Для меня либерализм — это что-то скромное и значительное одновременно. Главные сдвиги происходят на уровне мелких повседневных низовых практик. Например, во время референдума по Brexit британский Верховный суд рассматривал вопрос о том, имеют ли право родители возить детей на отдых в школьное время. С моей точки зрения, для настоящего либерала это важнее. Значимость членства Британии в Европейском союзе меркнет по сравнению с вопросом, могу ли я поехать отдохнуть со своим ребенком или должен платить штраф государству. В какой степени верховная власть, государство, общество, муниципалитеты, соседи имеют право вмешиваться в твою жизнь?


Право на каникулы

В июне прошлого года Верховный суд Великобритании после почти двухлетнего разбирательства признал Джона Платта виновным в том, что он не обеспечил «регулярное посещение» школы своей дочерью, и присудил ему штраф в размере 2000 фунтов. В апреле 2015 года Платт поехал со своей семьей на отдых во Флориду, и его дочь пропустила неделю обучения без разрешения руководства школы, которое в отдельных случаях может санкционировать длительное отсутствие. Платт отказался платить штраф местным властям, и дело дошло до Верховного суда.

Заместитель председателя Верховного суда Великобритании баронесса Бренда Марджори Хейл заявила: «Отсутствие в школе без разрешения или уважительной причины негативно влияет не только на образование самого ребенка, но и на работу других учеников». Решение суда поддержали премьер-министр страны Тереза Мэй и представитель Министерства образования.

Поэтому мне кажется, что не стоит пытаться отвечать за либерализм в целом. Лучше самому двигаться туда, куда ты считаешь правильным. Виктор Шкловский когда-то сказал: «Литература будет там, где мы стоим и настаиваем». Если стоять и настаивать, а не шарахаться при каждом мелком или даже крупном историческом повороте или толчке, то будущее может оказаться немного лучше; рассчитывать на очень крупные и быстрые перемены — это, как говорил Хайек, «пагубная самонадеянность». Если же говорить о длительной перспективе, то мне также кажется, что будущее либерализма в значительной степени связано с новыми людьми и новыми культурами.

На наших глазах рождается культура мигрантов в Европе. Гигантское перемещение миллионов людей формирует новые поля напряжения. В свое время серия таких миграционных волн создала самое мощное и до недавних пор одно из самых свободных государств в мире — США. Сейчас эта прибывающая волна — историческая возможность для человечества обновить себя. И прежде всего — шанс для либерализма, если мы услышим этих людей. Не будем учить их, что им надо быть похожими на нас или, наоборот, сохранять свою культуру, — они как-нибудь разберутся сами, — а просто поймем, чего они хотят и что думают. Они плывут туда, где свободнее. Лучше материально? Да, конечно. Но именно потому лучше, что свободнее, потому что это шанс для них самих и их детей. А человек, думающий о будущем собственных детей, — это, как правило, стихийный или по крайней мере потенциальный либерал.

   

3

Траектория свободы

Краткая история идеи


Алексей Цветков

Поэт, публицист

В разные эпохи люди думали о свободе по-разному, и некоторые из тех свобод, что современному человеку представляются естественными и безусловными, в прошлом считались покушением на незыблемые порядки или даже преступлением. Мы не знаем, как изменится эта идея в будущем, но можем изучить генеалогию наших сегодняшних представлений о свободе.


Всем, кто жил в СССР, было ясно, что понятие свободы являлось тогда семантически пустым. В лучшем случае это было название американской радиостанции в Мюнхене или магическое заклинание Гегеля в марксистской аранжировке: свобода есть осознанная необходимость — жизненное кредо телеграфного столба.

Так, согласно тогдашнему государственному устройству, у граждан СССР не было права на сколько-нибудь публичные поступки, даже если они не возбранялись действующим законодательством. И даже формула «все, что не разрешено эксплицитно, запрещено» недостаточно точно описывала ситуацию: на каждый такой поступок, независимо от его кажущейся разрешенности, требовалась особая санкция той или иной инстанции. Например, пройти по городу с плакатом «Слава КПСС» без утвержденного к тому повода было верным маршрутом в психлечебницу.

В то же время в СССР встречались и сторонники так называемой внутренней свободы, которая на практике сводилась к молчанию и воздержанию от поступков — и снаружи была неотличима от стандартного повиновения.

В результате граждане СССР были выдворены за пределы западной цивилизации, поскольку идея индивидуальной свободы возникла и эволюционировала именно внутри нее; в конце XIX века эта идея была подхвачена другими цивилизациями в попытках запоздалой и в большинстве случаев безуспешной либерализации, но в России она до сего дня сохраняет экзотические атрибуты импорта.

По следам «Левиафана»

Поначалу, в античную эпоху, идея индивидуальной свободы имела простое двоичное значение: человек мог либо быть формально свободным внутри конкретного социального устройства, либо иметь статус раба. Моральное осуждение последнего при этом никак не подразумевалось, но переход в него расценивался как экзистенциальная катастрофа, а ввиду незначительных размеров многих тогдашних государственных образований и частых войн такая угроза была реальной для человека с любым общественным положением. По некоторым сведениям, гладиатор Спартак был родом из фракийской царской семьи, а Юлий Цезарь на заре своей карьеры вынужден был откупаться от пиратов, которые намеревались его продать.

Со временем понятие свободы стало более содержательным, особенно в странах с демократическим или близким к демократии режимом: в Афинах и республиканском Риме — в первых особенно, — где свободные граждане (меньшинство населения и только мужчины) располагали комплексом гражданских прав и принимали, по крайней мере в теории, равное участие в управлении государством, независимо от социального происхождения и имущественного статуса. Эти права, впрочем, не были идентичны тому, что мы сегодня склонны понимать под политической свободой; скорее они были ближе к обязанностям, а сама свобода в таком толковании являлась привилегией обладателя, а не общечеловеческим достоянием. О правах человека в их современном толковании античность не имела понятия.

Именно так, как совокупность частных случаев, свобода понималась и в Средние века: в договорных обязательствах между сеньором и вассалами или в вольностях, даруемых королями городам, для которых она была коллективной прерогативой, а не достоянием каждого индивида. Свобода рассматривалась в те времена скорее как сословно-территориальный атрибут — за пределами родных стен горожанин уравнивался в правах с местным крестьянином. Символическое значение приобрела так называемая Великая хартия вольностей, которую английские бароны вынудили короля Иоанна Безземельного им предоставить и юбилей которой недавно с помпой отмечали в англоязычных странах, — но это значение не следует преувеличивать: Хартия была адресована крайне узкому сегменту подданных, и в скором времени о ней фактически забыли — для реставрации и расширения этих вольностей в XVII веке потребовались гражданская война и революция.

Что же касается личной свободы, то она понималась большинством тогдашних теоретиков как исполнение божьей воли в силу встроенной в человека склонности к добру и преодолению первородного греха. Редким диссидентом на этом фоне выглядел английский богослов и философ Уильям Оккам, утверждавший, что человеческая воля одинаково склонна как к хорошим поступкам, так и к дурным, что личная свобода заключается именно в этом и что любое внешнее давление в сторону добра представляет собой ее ограничение.

Понимание свободы как достояния каждого стало общепринятым только в эпоху Возрождения, видимо, под влиянием античных стоиков, а первым, кто употребил этот термин приблизительно в современном смысле, был английский философ Томас Гоббс. Гоббс, явно предпочитавший абсолютную монархию другим схемам государственного устройства, в роли предтечи либерализма выглядит несколько странно. В своей главной работе, «Левиафане», Гоббс отождествляет свободу с образом жизни человека, живущего вне государства, чьи действия не ограничены никакими законами. При этом свободный человек никак не защищен не только от возможных естественных врагов, погоды и диких зверей, но и от своих же соплеменников. Его жизнь автор описал формулой, которая приобрела статус поговорки: «Одинокая, нищая, мерзкая, грубая и короткая».

Для улучшения этой жизни, по Гоббсу, люди заключают социальный договор; на самом деле это, конечно, философская фикция, объясняющая происхождение государства. Государство отбирает у них свободы в обмен на предоставление защиты; единственная категория свободы, которую Гоббс признает за подданными государства, — это неотчуждаемое право на самозащиту и сохранение собственной жизни.

В интерпретации Гоббса свобода не имеет морального измерения — его этому понятию придал Джон Локк, чья концепция легла в основу большинства современных понятий свободы. Согласно Локку, соблюдение закона как раз и представляет собой реализацию свободы, если речь не идет о монархическом произволе, которому отдавал предпочтение Гоббс: «Где нет законов, там нет свободы». Главным неотчуждаемым правом, охранять которое — основная задача государства, Локк считал право собственности, но понимал его гораздо шире, чем просто юридическое право на владение имуществом: по умолчанию оно включает в себя гражданские права и свободу религии, которые государство призвано охранять. Политическая философия Локка и его идея свободы были одним из источников для авторов Конституции США.

«…главная и величайшая разница между законным королем и тираном-узурпатором состоит в том, что в то время как гордый и честолюбивый тиран считает свое королевство и народ предназначенными лишь для удовлетворения своих желаний и неумеренных аппетитов, праведный и справедливый король, напротив, признает, что он предназначен для обеспечения богатства и защиты собственности своего народа».

Тем временем, параллельно английской эмпирической философской традиции, концепция свободы стала предметом анализа в рамках континентальной рационалистической. Но прежде чем обратиться к немецкому философу Иммануилу Канту, нельзя обойти вниманием его современника из Франции Жан-Жака Руссо, который сыграл большую роль в формировании взглядов Канта. Подобно Гоббсу, Руссо исходил из теории социального договора, но в противоположность ему полагал, что лишь заключение этого договора дает индивидам выход к реальной свободе. Как только такие будущие граждане жертвуют в пользу государства своей так называемой естественной свободой, оно становится выразителем «общей воли», которая обладает монополией на истину: любая попытка вернуться к естественной свободе оборачивается таким образом ошибкой и несвободой. Мы приносим себя целиком в жертву государству, но взамен получаем истину, единственную гарантию настоящей свободы.

Многие комментаторы полагали, что эта концепция делает Руссо духовным отцом тоталитаризма, теории такого государства, которое во всем и всегда право. Но Кант вывел из этой позиции совершенно иную, бескомпромиссно индивидуалистическую. Согласно его идее, каждый человек имеет доступ к трансцендентному разуму и обладает правом на безусловное следование такой интуиции — это и есть настоящая свобода, и давление со стороны любого внешнего агента, будь то индивид или государство, недопустимо, а патернализм вроде того, какой проповедовал Руссо, — «величайший деспотизм, какой можно себе вообразить». И, однако, свобода по Канту — это не лицензия, дающая человеку право и возможность поступать как ему заблагорассудится; по-настоящему свободными можно считать лишь действия, диктуемые разумом, к которому он имеет личный доступ.

Георг Вильгельм Фридрих Гегель, упомянутый в начале, фактически перевернул эту формулу и превратил ее в собственную противоположность. История, согласно Гегелю, представляет собой эволюцию абсолютного разума на пути к самопознанию. Свободными есть смысл считать только такие действия, которые гармонируют с абсолютом, тогда как ошибочные могут быть только свидетельством несвободы — примерно так, как если бы мы пытались поднять вес, который нам не по плечу, или идти наперекор законам природы. Тот факт, что под конец жизни он считал прусскую монархию венцом эволюции абсолюта, рекомендует эту теорию не с лучшей стороны.

Три столпа либерализма

Реальным провозвестником концепции свободы, которую можно считать доминирующей до сего дня, а также одним из ведущих классиков либерализма был швейцарско-французский писатель и публицист Бенжамен Констан, пытавшийся осмыслить уроки Французской революции; именно он предвосхитил многое, что было с тех пор об этом сказано, в первую очередь идеи Джона Стюарта Милля и Исайи Берлина. Констан был первым, кто обратил внимание на фундаментальное различие в понимании свободы в классических античных обществах и в современных либеральных.

«У спартанцев Терпандр не мог добавить лишнюю струну к своей лире, не оскорбив эфоров. Власть вмешивалась и в самые обычные домашние дела. Молодой лакедемонянин не мог свободно посещать свою супругу. В Риме цензоры так же направляли свой испытывающий взор на семейную жизнь. Законы управляли нравами, а поскольку нравы простираются на все, то не было ничего, что не регулировалось бы законами».

Античная свобода, по идее Констана, заключалась в праве каждого принимать участие в исполнительной, законодательной и судебной власти: во всей ее полноте — в демократических Афинах и частично — в республиканском Риме. Граждане принимали все важные для государства решения, заседали в судах, предъявляли обвинения и выносили приговоры. Но эта свобода была исключительно коллективной; во всем остальном член такого общества был полностью подчинен авторитету государства, и распорядок его частной жизни был предписан традицией и религиозными правилами. Идея личной сферы существования, отгороженной от публичной, была этим людям совершенно чужда.

Что же касается современных Констану англичан, французов и американцев, то их, как он считает, интересует в первую очередь именно отсутствие препятствий их частной жизни и индивидуальному выбору, свобода распоряжаться своей собственностью, выбирать себе профессию и не быть никому подотчетными в своем выборе. Ошибка Французской революции, по мнению Констана, заключалась в том, что она пыталась навязать гражданам свободу в ее античном понимании, что в конечном счете обернулось кровавой драмой. Эта идея о двух разновидностях свободы, не слишком друг с другом совместимых, оказалась в дальнейшем исключительно плодотворной.

Джон Стюарт Милль, английский философ и общественный деятель, занимался в основном вопросами морали, экономики и логики, но был также видным борцом за эмансипацию женщин, а в качестве члена парламента защищал интересы рабочих. Его вклад в теорию свободы и принуждения сводится к небольшому трактату «О свободе». Эта работа стала фундаментальным текстом, отсылку к которому по необходимости, явно или неявно, содержит практически любое написанное с тех пор серьезное исследование — хотя бы в порядке возражения, если не согласия.

Идея Милля заключалась в том, чтобы очертить предельные границы, в которых каждый человек обладал бы правом полностью руководствоваться собственным решением и выбором, без оглядки на препятствия, неизбежно чинимые обществом и государством, «тиранией большинства». Идеальным, с его точки зрения, является такое общество, где свобода каждого ограничена лишь в той степени, в какой его действия могут нанести физический или материальный ущерб другому члену общества. Любые другие поступки, в том числе и такие, которые могут нанести ущерб самому действующему лицу, общество регламентировать не вправе. В число подобных нерегламентируемых поступков, если только они не чреваты нанесением вреда третьему лицу, согласно Миллю, следует включать даже такие, которые в большинстве современных государств криминализуются, например наркоманию и проституцию. Исключением может быть лишь такое действие, о возможном плачевном результате которого человек по тем или иным причинам не имеет понятия: например, если он въезжает на обрушившийся мост, полиция вправе его остановить. «Только такая свобода и заслуживает названия свободы, когда мы можем совершенно свободно стремиться к достижению того, что считаем для себя благом».

Главной ценностью для Милля была свобода мысли и автономия личности, любые ограничения которой должны быть строго минимальными. «Если все человечество, за исключением одного индивида, придерживается какого-либо мнения, и только этот индивид придерживается противоположного, человечество имеет не больше права заставить этого единственного человека промолчать, чем он сам, будь это в его власти, имел бы право заставить промолчать человечество».

«Предоставляя каждому жить так, как он признает за лучшее, человечество вообще гораздо более выигрывает, чем принуждая каждого жить так, как признают за лучшее другие».

Это был своеобразный манифест, направленный против викторианского конформизма, и возвышение голоса в пользу именно той неангажированной свободы, которую провозгласил Бенжамен Констан. Милль, конечно же, описывает идеальную с его точки зрения ситуацию, которая в полной мере никогда не была реализована ни в одном государстве и вряд ли когда-либо будет, но он создал эталон для любой последующей теории. И хотя по меркам своего времени Милль принадлежал, скорее всего, к левому политическому крылу (как и весь активный либерализм той эпохи), его выводы остаются исходным пунктом для широкого диапазона нынешних теоретиков — от умеренно левых до правых либертарианцев.

Впрочем, в рассуждениях Милля некоторые все же усматривали дефект. Хотя личная свобода в его понимании не подразумевала наперед поставленных целей, он все же высказывал надежду, что ее максимизация откроет путь совершенствованию человеческой личности. Окончательно разграничить два варианта свободы выпало на долю главного теоретика XX века — Исайи Берлина, политического философа, эмигрировавшего в детстве вместе с семьей из Риги в Англию. В эссе «Две концепции свободы», приобретшем со времени публикации статус классического, он настаивает на разнице между «негативной» свободой и «позитивной» (в другой формулировке «свободой от» и «свободой для»). Только первая, на его взгляд, реально заслуживает своего названия.

Негативная свобода не подразумевает никаких наперед поставленных целей для своего применения, это просто область частной жизни, где человек волен распоряжаться собой как ему угодно и где препятствия, чинимые государством, сведены к минимуму, — то есть, в сущности, развитие идеи Констана и Милля. Эта область может быть шире или у́же в зависимости от государственного устройства, но никак напрямую с этим устройством не связана: легко себе представить относительно либеральную монархию и жесткую патерналистскую демократию. В отличие от Констана, полагавшего негативную свободу неотъемлемым правом, Берлин считал ее результатом плюралистического выбора. И это, конечно же, вовсе не та свобода, чье имя выводят на своих знаменах революционеры любого пошиба и чей образ запечатлел на своей известной картине Эжен Делакруа: она ни в коем случае не коллективная, и вряд ли кому-то придет в голову умирать за нее на баррикадах.

Ту свободу, за которую на баррикадах умирают, свободу, ставящую перед собой какие-то общие цели и связывающую всех граждан идеальными обязательствами, Берлин разоблачает как почти неизбежный путь к деспотизму. Позитивная свобода подразумевает некий метод самосовершенствования, и, если даже идея этого метода придет в голову всего лишь одному человеку, он, побуждаемый лучшими чувствами, будет стараться навязать ее всем остальным — хотя бы потому, что из искренне либерального инстинкта не хочет быть свободным в одиночку. Как только группа таких людей, связанных общим идеалом, захватывает власть, она принимается открывать глаза на свою сверхидею всем остальным, преодолевая сопротивление несознательных с помощью террора и тоталитарных институтов.

«…какова бы ни была истинная цель человека (счастье, исполнение долга, мудрость, справедливое общество, самореализация), она тождественна его свободе — свободному выбору его «истинного», хотя и часто отодвигаемого на второй план и не проявляющегося, Я».

В том же эссе Берлин возражает некоторым из критиков, отмечавших, что нужда в негативной свободе может зависеть от социального и экономического положения индивида и что, например, свобода египетского крестьянина и оксфордского профессора — разные вещи. Люди, ощущающие свою принадлежность к той или иной угнетенной группе, расовой или сословной, могут в первую очередь стремиться к повышению своего статуса — даже если в результате их реальная степень свободы сократится. Так, например, граждане страны, сбросившей колониальное иго, могут согласиться, по крайней мере в течение некоторого времени, терпеть собственного некомпетентного и деспотичного правителя вместо добросовестных колониальных чиновников просто потому, что он свой. Отсюда некоторые выводят идею социальной или экономической свободы — альтернативу дихотомии «негативная / позитивная» у Берлина или Констана. Однако Берлин считал это словесной уловкой: мы можем жертвовать своей свободой для улучшения жизни ближних, но должны понимать, что свободы от этого больше не становится — как раз наоборот, и в минусе окажутся все. В конечном счете свободой можно жертвовать только ради свободы выбора. Этот принцип разделял с Берлином другой классик либерализма XX века, Джон Ролз.

Берлину, кстати, есть что сказать и по поводу пресловутой «внутренней свободы», к которой в безвыходной советской ситуации прибегали некоторые из диссидентов. Эта идея восходит к античному стоику Эпиктету, который, будучи рабом, утверждал, что раб может быть свободнее своего хозяина: в то время как хозяин может сам быть рабом невыполнимых желаний, просвещенный раб, мудро подавляя в себе такие желания, уже не ощущает препятствий. Согласно Берлину, этот ход мысли приводит к абсурду, он фактически оправдывает внешний гнет во имя свободы, и деспотизм недолго объявить таким образом апогеем освобождения. Тут Берлин соглашается с Руссо, с которым у него мало других точек соприкосновения: осознавать присутствие оков куда лучше, чем украшать их цветами.

Добрый хозяин и ветряные мельницы

Этот по необходимости краткий обзор будет неполным, если не упомянуть еще об одной концепции свободы, получившей распространение в последние десятилетия: так называемой республиканской или, как ее предпочитают именовать ведущие сторонники, неороманской (отсылка к устройству республиканского Рима). В известной мере это вариант негативной свободы, но с существенными поправками. Свобода, как считают эти теоретики, может быть ограничена не только законами, но также рычагами давления, действующими за рамками законов, — этот фактор они называют доминированием.

В своей работе «Свобода до либерализма» Квентин Скиннер ссылается на аргумент британского философа XVII века Джеймса Харрингтона, который в свою очередь полемизирует с Гоббсом: Гоббс с насмешкой упоминает о девизе Libertas («Свобода»), начертанном на башнях итальянского города Лукки, утверждая, что под бременем своего государства жители Лукки не более свободны, чем жители Константинополя под игом турецкого султана. Возражая ему, Харрингтон отмечает, что в Константинополе «даже величайший паша является временным держателем как своей головы, так и своего поместья», которые находятся в его распоряжении исключительно по милости султана, тогда как жители Лукки — свободные владельцы своего имущества, чья жизнь защищена городскими законами. Можно привести другие примеры доминирования: например, благонамеренный колониальный режим, который тем не менее может в любую минуту стереть в порошок формально бесправного жителя колонии, или даже либеральный рабовладелец, у которого тем не менее есть в распоряжении все средства для жестокого подавления рабской инициативы. Неороманисты подчеркивают, что реальная свобода возможна только в государстве, которое эту свободу гарантирует, и что даже негативная свобода требует от каждого некоторой минимальной политической активности, призванной ее обеспечить.

В работах многих авторов, представляющих различные аспекты постмодернизма, идея свободы нередко вообще стирается и релятивизируется: ее разоблачают как «ложное сознание», которое может быть внушено той или иной групповой, расовой, классовой, гендерной и т.д. принадлежностью, тогда как единая для всех концепция попросту невозможна. Поскольку релятивизм затрагивает фундаментальные принципы, на которых выстраивается та или иная теория свободы, полемика с ним напоминает борьбу с ветряными мельницами, и дискуссия об этом выходит за рамки задач нашего текста.

В частности, Мишель Фуко, один из видных представителей этого направления, оспаривает возможность расширения свободы путем познания истины, поскольку отрицает классическое понятие истины: каждая доминантная структура навязывает свою, а объективной, по Фуко, просто не существует. И хотя Фуко постулирует необходимость борьбы с такими структурами, парадокс заключается в том, что реальной свободы быть не может — доминантность рассеяна, она не имеет единого узла, и освобождение от одной разновидности гнета фактически подразумевает подпадание под другую.

Можно отметить, что обсуждение свободы в этом плане имеет много сходства с обсуждением сознания: как бы ни отрицали реальность того и другого, мы инстинктивно знаем, чем обладаем, и столь же инстинктивно чувствуем отсутствие первой тогда, когда у нас ее нет. Подобно сознанию, наличие которого мы обнаруживаем лишь тогда, когда впадаем в рефлексию, мы задумываемся о масштабах нашей личной свободы, как правило, тогда, когда наталкиваемся на препятствия, которые ее ограничивают, а ее расширение отождествляем с устранением этих препятствий. Простое сравнение жизненной ситуации жителей Северной Кореи и Нидерландов (так же как жителей Константинополя и Лукки) убеждает, что разница в степенях свободы слишком реальна, чтобы подвергать ее философской аннигиляции, и в любом случае речь не идет о попытках выхода в область абсолюта. Но это уже совершенно другая область — не траектория идеи свободы, а история освобождения.


Справка

Что такое неолиберализм?

Слово неолиберализм вошло в обиход в Германии в 1930-е годы — когда его стали использовать для самоназвания экономисты фрайбургской школы во главе с Вальтером Ойкеном. Приставка нео- была важна для них, так как они предлагали умеренную альтернативу традиционному либерализму — идеям Людвига фон Мизеса и мыслителей его круга, которых они называли палеолибералами. Самым известным выходцем из фрайбургской школы стал первый министр экономики ФРГ Людвиг Эрхард, приступивший к либеральным реформам в Германии, когда она еще была оккупирована западными союзниками. Впрочем, слово неолиберализм вскоре было вытеснено ордолиберализмом — по названию экономического ежегодника Ordo («Порядок»), который Ойкен начал издавать в 1948 году.

После периода относительного забвения, в том числе в самой Германии, слово вернулось в широкое употребление с подачи латиноамериканских интеллектуалов в 1980-е годы. И уже тогда неолиберализм превратился в негативный термин: его употребляли критики рыночных реформ Аугусто Пиночета, и в их устах он означал не немецкую умеренность, а, наоборот, радикализм.

За последующие двадцать лет слово неолиберализм подхватили ученые по всему миру: если в 1980-е годы он появлялся в 103 академических работах, то в 1990-е — в 1324, а в 2000-е — в 7138, подсчитал Ражеш Венугопал из Лондонской школы экономики. Термин неолиберализм не имеет никакого устойчивого содержания; разные исследователи используют его для обозначения разных явлений. По подсчетам Тайлера Боаза и Джордана Ганса-Морзе из Калифорнийского университета в Беркли, в 72% случаев авторы используют его для обозначения определенной государственной политики, в 39% — для характеристики моделей развития, в 22% — для описания идеологии, в 14% — просто для того чтобы обозначить академичность собственного подхода. Более того, авторы подавляющего большинства работ (69%) не дают ему определения.

Но самая главная особенность этого термина состоит вот в чем: несмотря на то, что ежегодно публикуются тысячи работ, использующих это слово (в пропорции 45% отчетливо отрицательных оценок против всего 3% положительных, по подсчетам Оливер Марк Хартвича из Рурского университета), кажется, на свете нет ни одного человека, который называл бы неолибералом сам себя.

   

4

Общий аршин

Индексы свободы и что они говорят


Вячеслав Дворников

Редактор InLiberty

Понятие свободы ускользает от определения, но экономисты не могли не придумать, как ее измерить. Уже почти 50 лет мы можем сопоставлять разные страны по уровню тех или иных свобод — и следить за динамикой свободы в той или иной стране. Как устроены эти расчеты и о чем в действительности из них можно узнать?


Индекс экономической свободы

Economic Freedom of the World

Как появился Идея измерять экономическую свободу, по одной из версий, возникла в 1982 году на заседании общества «Монт Пелерин», объединившего сторонников классического либерализма еще в 1947-м. Один из самых активных участников общества нобелевский лауреат Милтон Фридман задался вопросом: «Можно ли сказать, что Америка сегодня свободнее, чем пятьдесят и сто лет назад?» Затем Милтон Фридман и его жена Роуз вместе с канадским экономистом, исполнительным директором Института Фрейзера Майклом Вокером организовали серию конференций, чтобы обсудить, как измерить экономическую свободу. В дискуссии участвовали главные экономисты того времени Гэри Беккер, Дуглас Норт и другие, и в 1996 году она увенчалась публикацией первого Индекса экономической свободы, который стал совместным проектом Института Фрейзера и американского Института Катона. Позже аналогичный рейтинг начали составлять американский Heritage Foundation и газета Wall Street Journal.

Что оценивает В основе представления об экономической свободе, реализованного в этом индексе, лежит принцип самопринадлежности. Он подразумевает, что каждый человек имеет право распоряжаться своим временем, талантами и собственностью любым способом по своему усмотрению и не имеет права на ресурсы другого человека. Для обеспечения экономической свободы необходимы свобода личного выбора, добровольность обменов, конкуренция без вмешательства государства и защита людей и частной собственности. А государства в экономике должно быть как можно меньше.

Как считается Индекс измеряет свободу по 42 показателям, разбитым на пять больших категорий: размер государства, правовая система и защита частной собственности, денежно-кредитная политика, свобода международной торговли и — в широком смысле — регулирование. Каждый показатель измеряется по шкале от 0 до 10, где 10 — это максимальная свобода. При этом удельный вес каждого показателя индекс не учитывает, за что его часто критикуют. В последний отчет Института Фрейзера, вышедший в сентябре 2017 года, впервые попал показатель гендерного неравенства; он основан на данных Всемирного банка о том, с какими административными барьерами для экономической деятельности сталкиваются женщины.

Что можно узнать из последнего отчета Как это обычно бывает в рейтингах экономических свобод, на первых местах в 2017 году — Гонконг и Сингапур. В десятку также входят Новая Зеландия, Швейцария, Ирландия, Великобритания, Маврикий (неожиданно!), Грузия, Австралия и Эстония. На последнем месте в рейтинге — ожидаемо — Венесуэла. Россия — на 100-м месте из 159 стран, и лучше всего у нас обстоят дела с размером государства в экономике. При этом особых продвижений у России в этом рейтинге с 2000 года не было. Но есть страны, которые за 15 лет достигли заметного прогресса по показателям экономической свободы. Топ-5 здесь включает Румынию, Болгарию, Руанду, Албанию и Кипр. А главные неудачники — Венесуэла, Аргентина, Боливия, Исландия и Греция. Вообще, за 2000–2015 годы, если верить индексу, в 83 из 123 стран, для которых есть все необходимые данные, экономической свободы стало больше.

Индекс экономической свободы, 1970–2015


Какие выводы можно сделать Почти все исследования, которые используют данные Индекса экономической свободы, показывают, что более высокий уровень экономической свободы увеличивает среднюю продолжительность жизни, положительно влияет на экономический рост и другие показатели развития (в том числе уровень счастья, гендерное равенство и т.п.). Экономически более свободные страны — это еще и более богатые страны: в 2015 году средний ВВП на душу населения по паритету покупательной способности в верхнем квартиле оцененных стран составлял $42,5 тыс. по сравнению с $6 тыс. в нижнем. Недавнее исследование, например, показало, что женщины в экономически более свободных странах живут дольше и счастливее.


Индекс человеческой свободы

Human Freedom Index

Как возникла идея Идея разработать индекс, который не ограничивался бы экономическими свободами, а оценивал положение дел во всех областях человеческой деятельности, возникла у старшего экономического сотрудника Института Катона Андрея Илларионова еще в 2006 году, а впервые индекс был опубликован в 2015-м. Дело в том, что уровень экономических свобод далеко не всегда соответствует уровню свобод политических, и в экономически свободных странах люди все равно могут ощущать сильное бремя несвободы.

Что он оценивает Индекс человеческой свободы оценивает экономическую, политическую и индивидуальную свободу. Его авторы пользуются определением «негативная свобода» (по Исайе Берлину), имея в виду свободу от запретов и внешнего вмешательства в разных сферах жизни. Один из ключевых показателей, которые учитывает индекс, — это безопасность: нет безопасности — нет и всего остального.

Как считается Общее значение индекса складывается из двух: экономической и личной свободы, которая добавляет к данным Института Фрейзера еще 37 измеряемых показателей (то есть всего индекс учитывает 79 показателей). Среди них — показатели, отражающие безопасность в отдельных странах; показатели уровня личной свободы (свободы передвижения, вероисповедания, самоидентификации и т.п.) и общественных свобод (свободы ассоциаций, слова, информации).

Что можно узнать из последнего отчета Самые свободные страны, если верить последнему рейтингу (там используются данные 2015 года), — Швейцария, Гонконг и Новая Зеландия. В топ-10 также вошли Ирландия, Финляндия, Австралия, Норвегия, Дания, Нидерланды и Великобритания. Наименее свободные — Ливия, Венесуэла и Сирия. Россия заняла в рейтинге 126-е место из 159 стран. Относительно предыдущего рейтинга Россия опустилась на 14 позиций при резком снижении показателя личной свободы и небольшом росте — экономической.

Что происходит со свободой в России и в мире С 2008 года, для которого есть первые данные, ситуация со свободами в мире во многом ухудшилась, пишут авторы рейтинга. После мирового финансового кризиса во многих странах произошло урезание экономических свобод: были повышены налоги, введено более жесткое регулирование финансовых рынков, ограничена свобода торговли. Другой фактор — разворот демократизации, который происходит сразу в нескольких регионах мира, в том числе в Восточной Европе. В целом за время измерения рейтинга (в 2008–2015 годах) в России произошло незначительное повышение значения индекса экономической свободы (на 0,08) при резком снижении индекса личной свободы (на 0,93) и общем снижении индекса человеческой свободы (на 0,43).

Индекс человеческой свободы, 2008–2015


Какие выводы можно сделать В демократиях, как правило, люди живут свободнее. К такому выводу авторы пришли, сопоставив значения Индекса человеческой свободы c данными Индекса демократии Economist Intelligence Unit. Хотя есть и заметное исключение из этого правила — Гонконг, где никогда не было полноценной демократии. Несмотря на отсутствие демократических выборов гонконгцы располагают широким набором личных и экономических свобод, в том числе возможностью пользоваться британским правом.

Сильная корреляция (хотя и не такая значительная, как между свободой и демократией) была выявлена и между двумя основными составляющими индекса — личной и экономической свободой. Хотя тут тоже хватает исключений. Например, авторитарный Сингапур в 2012 году занял 2-е место в мире по Индексу экономической свободы, а по общему Индексу человеческой свободы оказался на 43-м месте. ОАЭ и Катар находились в пределах топ-20 с точки зрения экономических свобод, но в общем рейтинге оказались ниже 100-го места.


Индекс свободы

Freedom in the World

Как возникла идея Американская неправительственная организация Freedom House готовила ежегодные отчеты о положении дел со свободой в мире еще с 1950-х годов; тогда этот проект назывался «Баланс свободы». Он оценивал политические процессы в послевоенном мире и то, как они влияют на гражданские и политические свободы. В 1970-х годах, как говорится на сайте организации, в развивающихся странах по всему миру благодаря распространению коммунистических и военных режимов происходило сокращение свобод, и это подтолкнуло Freedom House к разработке формального общемирового рейтинга. Его автором стал социолог Рэймонд Гастил. Первый Индекс свободы был опубликован в 1973 году.

Что он оценивает Авторы индекса декларируют, что люди имеют право избирать правителей на честных и открытых выборах, участвовать в политической жизни своей страны, бюрократия должна быть подконтрольной, а медиа — независимыми (примерно то же написано во Всеобщей декларации прав и свобод человека ООН). Кроме политических свобод, индекс оценивает ситуацию со свободами индивидуальными. Отдельно авторы критикуют идею авторитарной модернизации: экономический рост не оправдывает постоянное или временное ограничение других свобод.

Как считается Положение дел с 10 политическими правами и 15 различными гражданскими свободами оценивается десятками экспертов,ученых и правозащитников. Каждой стране присваивается оценка по 10-бальной шкале, позволяющая рассортировать все страны мира по трем категориям: «свободные», «частично свободные» и «несвободные».

Что можно узнать из последнего доклада Вот уже 12 лет идет сокращение свобод, отмечают его авторы: число стран, где значение индекса сокращается, превышает число тех, где ситуация улучшается. В 2017 году таких стран было 71 и 35 соответственно. Среднее общемировое значение Индекса свободы в 2017 году достигло минимума более чем за 10 лет. Среди главных неудачников прошлого года — кроме африканских стран — страны, который еще недавно показывали положительную динамику: Турция и Венгрия. Россия по данным за 2017 год снова была отнесена к «несвободным» странам. Всего с 2006 года политических и индивидуальных свобод стало меньше в 113 странах, и только в 62 — больше. Из 7,4 миллиардов населяющих Землю людей 39% в прошлом году жили в свободных странах, 24% — в частично свободных, и еще 37% — в несвободных.

Что происходит со свободой в России и в мире С 2004 года Россия относится Freedom House к «несвободным» странам, при том что с начала 1990-х она считалась «частично свободной». В тот год в стране отменили выборы губернаторов и активно разворачивалось дело ЮКОСа. Особенно плохо с правами и свободами стало в 2014 году, когда к России присоединили Крым и началась война на востоке Украины.

Индекс свободы, 1972–2017 На графике — инвертированное среднее арифметическое индексов политической свободы и индивидуальных прав.


Индекс легкости ведения бизнеса

Doing Business

Как возникла идея В 1983 году группа исследователей под руководством перуанского экономиста Эрнандо де Сото решила эмпирически проверить, сколько времени займет регистрация швейной мастерской на окраине Лимы, где работала бы только одна швея. В итоге на это ушел почти год — 289 дней. Более того, за прохождение всех процедур тогда пришлось выложить сумму, в 30 раз превышающую минимальную перуанскую зарплату.

Понятно, что эти все сложности, вызванные излишней зарегулированностью экономики, не дают шанса обычным людям заниматься экономической деятельностью легально — эта идея развивается в книге де Сото «Другой путь», вышедшей в 1989 году. Предположение де Сото о том, что измерение таких наглядных параметров будет создавать давление на государство и оно постепенно станет убирать барьеры для бизнеса, в итоге вдохновило экономистов Всемирного банка (ВБ), занимавшихся исследованиями регулирования в развивающихся странах, на разработку международного Индекса легкости ведения бизнеса. Впервые Индекс был опубликован в 2003 году.

Как считается В 2018 году (последний год, для которого доступны данные — 2017) авторы индекса оценивали простоту ведения малого и среднего бизнеса по 11 показателям, охватывающим почти все сферы предпринимательской деятельности (на место в рейтинге влияли 10). Восемь из них показывают затраты предпринимателей — количество дней, итераций и стоимость — на отдельные операции с бизнесом.

Что можно узнать из последнего доклада Например, что в России, чтобы зарегистрировать бизнес, нужно 10 дней, а в Грузии — два дня. Вообще, если верить индексу, меньше всего барьеров для ведения бизнеса — в Новой Зеландии. Например, для того чтобы оформить документы на отправку товаров за границу, там нужен всего час (для сравнения: в России — 43 часа). В тройку лидеров попали также Сингапур и Дания, а в десятку — Гонконг, США, Великобритания, Норвегия, Грузия и Швеция. Самые неудачные страны для ведения бизнеса — Сомали, Эритрея и Венесуэла.

Что происходит со свободой в мире Со времени публикации первого отчета условия ведения бизнеса значительно поменялись, пишут авторы индекса, — и в этом во многом как раз их заслуга. Для многих правительств более высокое место в рейтинге ВБ — один из важных KPI, если судить по официальным заявлениям. Всего за 15 лет во всем мире, по данным ВБ, было проведено более 3 тыс. реформ, сделавших ведение бизнеса более легким; из них больше всего (626) были направлены на упрощение требований к регистрации предприятий. Что интересно, в 65 странах как минимум девять процедур по регистрации бизнеса можно сделать онлайн (по сравнению с одной в 2003 году). Россия, которая заняла, по данным на 2017 год, 35-е место в мировом рейтинге, за 15 лет провела 36 реформ в этом направлении, и лучше всего у РФ обстоят дела с подключением к электросетям (10-е место в мире) и с регистрацией предприятий (12-е).

Какие выводы можно сделать За 15 лет существования индекса вышло более 7 тыс. научных работ, использующих его данные или методологию. Авторы многих из них приходят к такому же выводу, что и де Сото: излишнее регулирование и невозможность легальной деятельности приводят к тому, что множество предприятий уходит «в тень». Дерегулирование приводит к обратному — росту объемов «легальной» экономики.

   

5

Уход

Общество с чистого листа


Олег Уппит

Журналист

Вячеслав Дворников

Редактор InLiberty

Сколько существует государство, столько находятся люди, которые пытаются обойтись без него. Сегодня они проектируют платформы в открытом море, захватывают небоскребы, спускаются в пещеры, уходят в леса, перемещаются в интернет — и все для того, чтобы реализовать свои представления о каком-то другом, свободном обществе.


В недавно вышедшей на русском языке книге «Искусство быть неподвластным» антрополог Джеймс С. Скотт описал существовавшую столетиями — и отчасти существующую до сих пор — анархическую цивилизацию Зомию. Десятки миллионов человек столетиями укрывались в горных районах Юго-Восточной Азии от государства, пытаясь сохранить собственный социальный уклад.

Одна из главных причин, по которым Зомия могла и продолжает существовать, — географическая труднодоступность горных территорий, на которых она располагается. Именно этого — пространства, до которого не может дотянуться государство, — не хватает тем, кто мечтает о свободном обществе.

Сегодня таких территорий на Земле почти не осталось, но планета состоит не только из суши, и настоящей лабораторией свободы стали международные воды, на которые не распространяется суверенитет ни одного государства. Так, они уже десятки лет используются для размещения казино рядом со странами, где игорный бизнес запрещен или ограничен. Уже в конце 1920-х годов рядом с побережьем США курсировал легендарный корабль «Джоанна Смит», на котором можно было играть в азартные игры, запрещенные на материке. Сейчас большинство крупных и средних круизных кораблей имеют на борту свое казино, а в некоторых странах, например в Гонконге, где казино запрещены, можно легально отправиться в ночной круиз с азартными играми.

Корабль «Джоанна Смит»

Особый юридический статус международных вод используют участники проекта Women on Waves, которые под присмотром врачей вывозят жительниц стран, где запрещены аборты, например Ирландии и Польши, в нейтральные воды для проведения операций на борту корабля, плавающего под голландским флагом. Прежде чем получить разрешение на проведение таких операций за пределами клиник, организация несколько лет судилась с министерством здравоохранения Нидерландов. За несколько лет судно Women on Waves совершило целый ряд таких «путешествий» (данные о количестве операций каждый раз не разглашаются); однажды в 2004 году португальское правительство отправило в нейтральный воды военные корабли, чтобы физически заблокировать Women on Waves.

Обойти еще один институт современного государства — гражданство — с помощью статуса нейтральных вод собирался миллиардер-либертарианец Питер Тиль. В 2011 году он вложился в стартап Blueseed — океанский лайнер, который должен был разместиться в 12 милях от побережья Калифорнии, чтобы на нем могли бы жить и работать стартаперы-иммигранты, не имеющие возможности получить долгосрочную американскую визу. Сейчас проект находится на стадии сбора дополнительного финансирования.

Недавно начались эксперименты по освоению морских территорий систейдинг-движением, целью которого является создание в нейтральных водах полномасштабного свободного общества. На стадии реализации находятся проекты плавающих городов Института систейдинга, например ClubStead — разработанная голландскими архитекторами модульная система платформ, приспособленных для постоянного размещения в море нескольких сотен человек.

Идея использовать океаны в качестве территории для создания свободного общества принадлежит Пэтри Фридману, сыну экономиста и теоретика либертарианства Дэвида Фридмана (и внука Милтона Фридмана). Как пишет сам Фридман, эту стратегию он придумал из-за неспособности традиционного либертарианского активизма реально ограничить вмешательство государства в частную жизнь.

Основа общества, которое хочет построить Фридман в океане, — это конкуренция институтов и политических практик: например, если одна часть сообщества попробует ввести универсальный базовый доход, а другая — принцип прямой демократии (или назначит технократов), эти нововведения никто не будет насаждать. Модульная система позволит людям отделяться и перемещаться между разными правительствами.

В прошлом году Институт подписал соглашение с властями Французской Полинезии о строительстве тестовой платформы в ее водах. Как говорится на сайте Института, решение перенести платформы из нейтральных вод было принято ради снижения затратности проекта. Фридман рассчитывает, что первыми поселенцами будут инноваторы и экспериментаторы: «Всегда существует прослойка населения, для которой главным побудительным мотивом является стремление к неизведанному».

Проект плавучих платформ Института систейдинга

Если свободных территорий нет, а жизнь на воде отпугивает своей экстравагантностью, люди могут самоорганизоваться внутри уже существующих обществ. Лицензирование, высокие налоги и другие формы государственного регулирования приводят к тому, что многие люди занимаются обычной экономической деятельностью — производством товаров, предоставлением услуг — вне закона, выстраивая полноценную экономическую систему, существующую параллельно официальной. Перуанский экономист Эрнандо де Сото подробно описывал, как оказавшиеся за пределами государственного регулирования уличные торговцы, водители и жители нелегальных поселений в Перу успешно взаимодействовали в рамках своего собственного обычного права.

Самые известные анклавы такой контрэкономики — венесуэльская Башня Давида и гонконгский город-крепость Коулун. Первыми поселенцами в недостроенном небоскребе финансового центра Конфинансас (или Башне Давида) в 2007 году стали 300 семей, которые не могли найти себе жилье в Каракасе. К 2014 году, когда жителей башни выселили силами полиции, там жило уже 3 тыс. человек. За это время поселенцы радикально изменили здание, пишут архитекторы Губерт Клумпнер и Альфредо Бриллембург, а некоторые вложили до $10 тыс. в улучшение своих жилищных условий. К моменту выселения жильцов в здании были развернуты сети электро- и водоснабжения. До этого жители Конфинансаса создали свою систему самоуправления. Резиденты платили $15 в месяц самоорганизовавшемуся местному кооперативу за предоставление хозяйственных услуг, обеспечение правопорядка и охрану здания. И не сказать, чтобы там царила анархия. Правила пребывания в Башне Давида описывали многочисленные стороны жизни обычного сообщества, от ограничения времени вечеринок до запрета домашнего насилия.

Конфинансас (или Башня Давида)

Другим самоуправляемым объектом большого масштаба стал Коулун. В начале 1990-х годов, к моменту сноса, на этой небольшой территории проживало, по примерным оценкам, 50 тыс. человек. Притягательность города-крепости была связана с его юридическим статусом: формально он долгое время оставался анклавом Китая на территории Гонконга, поэтому там не действовали гонконгские законы и не было налогообложения. В Коулуне существовала своя экономика: аптеки, детские сады, магазины, рестораны и стоматологические клиники (конечно, нелицензированные), куда приезжали лечиться даже из богатых районов Гонконга. Британские власти готовы были смотреть на анархический квартал сквозь пальцы, лишь бы он не мешал деятельности соседствующего с ним аэропорта. Жители города говорили, что нашли в нем убежище от уличных банд, а влияние гонконгской организованной преступности там сошло на нет еще в начале 1970-х годов (в отличие от остальной части Гонконга).

Конечно, главным мотивом переустройства общества являются не прагматические соображения, как в Конфинансасе, а идеологические. По идейным соображениям люди объединяются и живут в классических сквотах, по идейным соображениям бегут из города, чтобы слиться с природой. Некоторых из них обращаются к экологической и арколоджи-эстетике как к средству привлечения гостей и покупателей — как, например,  коста-риканская деревня на деревьях Финка Беллависта. Другие упаковывают экологизм в эзотерические обертки, как это делают в йогическом коммьюнити «Поулстар» на Гавайях или нью-эйдж Федерации Даманхур в Италии.

Духовная община, создавшая храмовый комплекс Даманхура в предгорьях Альп недалеко от Турина, начала действовать в 1978 году. Первоначально в нее входило 24 человека, но за два десятилетия ее размер вырос до 800. Пещерное поселение существовало в обстановке строжайшей секретности, пока в 1992 году один из его жителей не покинул Даманхур и не рассказал о его существовании властям. Спустя несколько лет судебного противостояния руководство общины смогло достичь соглашения с государством, согласно которому пещеры стали доступны для всех остальных, а самой общине пришлось официально зарегистрироваться.

Жители Федерации Даманхур

Религия — один из главных мотивов побега от государства или даже противостояния ему на протяжении всей истории существования самого государства. Так, по некоторым оценкам, к 1917 году в Российской империи проживало до 25 млн раскольников-старообрядцев. Некоторые из них, например бегуны, в поисках утопии отказывались не только от любых связей с государством, но и от дома и семьи. В СССР старообрядцы были уничтожены, но отдельные старообрядческие криптообщины существуют на территории РФ и сегодня.

С изобретением интернета найти и организовать противников нынешнего государства стало намного проще. Одно из первых асообщество такого рода — созданное в 1991 году в Словении виртуальное государство NSK. Но если NSK было в первую очередь арт-проектом, криптоанархическое сообщество Виртленд (или Виртландия) с самого начала заявило о себе как о политической платформе, предоставив свое цифровое гражданство Джулиану Ассанжу (а потом и Эдварду Сноудену). Основатели Виртленда когда-то собирались выкупить судно или участок земли, чтобы получить признание традиционных государств, но потом передумали. В Виртленде есть собственная газета, работающий по Skype медицинский центр и организация по исследованию новых теорий и практик государственности.

В статуте Виртленда — главном документе виртуального государства — утверждается, что «страна» создавалась с идеей преодоления национальных границ без нарушения или ослабления суверенитета любого существующего государства. Авторы статута, критикуя современные представительные демократии, пишут: «Многие чувствуют бессилие, когда речь идет о действиях правительств их родных стран. Поэтому так важно создание места, где каждый сможет что-то менять и вносить ощутимый вклад в общее дело. Наше движение со временем сможет повлиять и на реальный мир, создав платформу для альтернативной самоидентификации людей».

Паспорт гражданина Виртленда

Конечно, хотя число активных сторонников жизни без государства насчитывает сотни тысяч человек, проекты и попытки создания новых обществ не выглядят особенно жизнеспособными — скорее они похожи на пародии. Но, думая об этом, надо помнить, что людям удавалось построить новое общество с чистого листа — и когда в XVII веке английские пуритане отправлялись за свободой от государства на новый, неизведанный континент, никто не мог предполагать, что кучка религиозных энтузиастов создаст в итоге Соединенные Штаты Америки.


Узнать больше о том, благодаря каким предпосылкам появились Зомия и другие проекты освобождения от государства и что способствовало тому, что они могли и продолжают существовать — а также научиться видеть логику этих процессов можно на двухдневном тренинге социолога Эллы Панеях «Зомия против Левиафана».

   

6

Птичьи права

Как устроена русская свобода


Юрий Сапрыкин

Руководитель проекта «Полка»

Россия — страна, в которой издавна существует настоящий культ свободы и которая очень медленно продвигается к ней в своих социальных установлениях. Как устроена культура, носители которой постоянно готовы к радикальному разрыву с государством, но почти никогда не берутся его переделывать?


10 июля 1789 года Николай Карамзин, заскучавший в Берлине, пишет своим воображаемым друзьям — будущим читателям книги «Письма русского путешественника»: «Грусть в сердце моем не утихала… „Что же делать?“ — спросил я сам у себя, остановясь в конце длинной липовой аллеи, приподняв шляпу и взглянув на солнце, которое в тихом великолепии сияло на западе. Минуты две искал я ответа на лазоревом небе и в душе своей; в третью нашел его — сказал: „Поедем далее!“ — и тростью своею провел на песке длинную змейку, подобную той, которую в „Тристраме Шанди“ начертил капрал Трим, говоря о приятностях свободы. Чувства наши были, конечно, сходны. „Так, добродушный Трим! Nothing can be so sweet as liberty, — думал я, возвращаясь скорыми шагами в город, — и кто еще не заперт в клетку, кто может, подобно птичкам небесным, быть здесь и там, и там и здесь, тот может еще наслаждаться бытием своим, и может быть счастлив, и должен быть счастлив“».

Свобода, длинной песчаной змейкой проскользнувшая в отчет о европейском путешествии, для Карамзина не бремя и не тягота: она прежде всего легка. Даже понимаемая всего лишь как возможность быстро и по своей воле перемещаться в пространстве — приуныл в одном городе, перебрался в другой — свобода ощущается как нечто сладостное, несущее счастье. Птичка ускользает из клетки, чтобы наслаждаться своим бытием, — и тем острее переживается наслаждение, чем более явственно сознание случайности, мимолетности ускользания: путешественник зависим и от капризов погоды, и от политических бурь, предел его вольному полету может положить любая стихия, общественная или природная. Через четыре дня после того, как Карамзин нарисует на песке змейку, вооруженная толпа в Париже возьмет штурмом Бастилию, и в этом осуществлении свободы уже не будет ничего сладостного, щебечущего; для чувствительного Карамзина это падение оков — скорее повод спрятать голову под крыло. В тексте «Писем» еще не раз возникнет образ птички; однажды в дороге автор вступает в спор с воинственным прусским капитаном — и, перечисляя ужасы войны, упоминает «сиротство муз, которые скрываются во мрак, подобно как в бурное время бедные малиновки и синички по кустам прячутся».

Карамзин думает о птичке, но рисует змейку. Птичка отсылает нас к Нагорной проповеди — ее свобода еще и в том, что она не сеет, не жнет и не собирает в житницы; много позже эта же беззаботная птаха пропорхнет в пушкинских «Цыганах» (хлопотливо не свивая). У змейки тоже есть родня в Священном Писании, менее дружелюбного свойства. Карамзин — один из первых русских, кто получает этот искусительный дар различения свободы и несвободы; он оказывается в Европе не по государеву велению, не по торговым делам и не в составе войска — а по своей воле, ради чистого «наслаждения бытием». Среди красот природы и творений человека он обнаруживает одно невидимое, но ощутимое свойство — уклад жизни, как бы естественным образом возникший из доброго и разумного волеизъявления граждан и позволяющий каждому жить «согласно с Натурою». Сейчас мы бы назвали этот уклад «институтами», но эпоха сентиментализма еще не знает этого слова.

Идея свободы как добровольного подчинения некоему порядку — в первую очередь божественному — для России не нова; в христианской традиции свобода чаще всего понимается как слияние с волей Божьей (или поглощение ею); свобода — это прежде всего свобода выбрать спасение. Отсюда один шаг до ощущения ужаса, невыносимой тяжести свободы; головокружения, возникающего от постоянного балансирования на лезвии выбора. Свобода выбрать спасение означает и свободу его не выбрать, вернуть билет, по своей глупой воле пожить. Это ощущение бездны, которая ежесекундно разверзается под ногами, безосновного первоначала, которое, возможно, даже предшествует началу божественному, будет завораживать Бердяева и Шестова, разыгрываться в тончайшей метафизической диалектике Достоевского, просвечивать в разрывах речевой ткани обэриутов. Но галантному веку эти бездны еще неведомы — они как бы задрапированы здравым смыслом и естественностью чувств.

Карамзин думает о птичке, но рисует змейку, и эта фигура кажется подозрительно знакомой. Естественный жизненный уклад для змеи — ускользание, уклонение, увиливание; именно таковы традиционные фигуры свободы в России, если брать ее не в метафизическом, а в социальном, житейском плане. Разрубить одним ударом все узы и путы, податься в казаки, в сектанты, в калики перехожие — вариант радикальный; это свобода как прыжок в иное, как отказ и уход. Версия более общедоступная — ежеминутный побег из-под неусыпного надзора начальства в серую зону, в невидимость и вненаходимость. Ричард Пайпс писал о русских крепостных середины XIX века, что любое высочайшее распоряжение — например, высаживать березки там-то и там-то — понималось ими как обязательное к исполнению лишь до того момента, пока управляющий не закончил его оглашать и не ушел по своим делам. Примерно то же отношение к административной вертикали проходит сквозь разные эпохи и социальные практики, от пресловутой мужицкой лени до сегодняшней офисной прокрастинации; свобода — это лукавое право откосить и улизнуть. И тот, и другой варианты не предполагают долгой совместной работы, постепенного устроения общественного здания, идеально подходящего для раскрытия естественных способностей, — на месте, которое могла бы занимать эта просветительская утопия, здесь выстроен государев частокол, который можно проломить лбом — или просочиться через него тоненькой змейкой.

Карамзин думает о птичке — и этот идеал своенравной вольности, будучи опущен на землю, оказывается непомерно тяжелым. Свобода как осуществление заложенной в нас гармонии и любви, как достижение небесной пернатой легкости требует последовательного и почти невозможного отказа от всего, что тянет нас к земле; чтобы в земном существовании довести это движение до логического конца, недостаточно ни птичьей легкости, ни змеиной увертливости, ни доброй воли, ни естественных способностей: это свехразумное, надчеловеческое усилие. Эту драму самым радикальным образом выразит в текстах (и переживет в жизни) Толстой: свобода для него — не только уход от подчинения и принуждения; ее высокий полет требует отказа от семьи, от собственности, от диктата общественного мнения, от текущей «повестки» и всего, что навязывает «дух времени». Даже от исполнения гражданских обязанностей (в которых, как полагали вдохновлявшие Карамзина просветители, только и возможно ее осуществление), в том числе от необходимости идти за свободу на бой. В конце концов, от собственного «я». Птичка Божия, помимо заботы и труда, не знает ни законов, ни общественных установлений, ни самой себя в качестве птички; тем и спасется.

Карамзину еще неведомо, каким скрежетом и стоном обернется в будущем крик толпы у стен Бастилии. От освобождения одних невинно осужденных до отрубленных голов других — лишь пара взмахов крыла, и XX век покажет, каким небывалым массовым рабством может обернуться прорыв к свободе. Стремясь освободить закрепощенных и накормить голодных, птицы высокого полета — соколы и буревестники — выстроят клетку, равной которой не знала история. Это поставит под вопрос саму природу человека: возможно, жить в согласии с натурой — не значит стремиться к благу; может быть, волей и разумом руководит та самая бездна, которая, в отсутствие наложенных сверху ограничений, тянет нас ко злу. Эта клетка родится из гордого ницшеанского порыва, попытки «преодолеть человеческое» — но в итоге, создав ситуацию предельной несвободы, загонит его под шконку, сведет к элементарным физиологическим реакциям. И вместе с тем — создаст предпосылки своего разрушения, закалит волю тех, кто осмелится этой клетке противостоять: на поле боя, в лагерном бараке или на диссидентской кухне; выстроит основания для нового гуманизма — пока еще не востребованного историей, но ждущего своего часа.


«Россия и свобода»

Один из самых известных текстов о русской свободе был написан философом и историком Георгием Федотовым в 1945 году — и его пафос был направлен против энтузиазма, с которым эмиграция смотрела на перспективы обновления политической системы СССР после победы во Второй мировой войне. В числе прочего Федотов решительно отказывался видеть ресурсы для этого обновления в русской культуре (по его мнению, единственным источником свободы для России могло бы быть проникновение «демократических идей» с Запада): «Многие думают, что [Россия] уже накопила в своей литературе такие ценности свободолюбия, которые могут зажечь священный огонь в новых поколениях. Думать так — значит страшно переоценивать значение книги в развитии души. Мы почерпаем в книгах лишь то, чего ищет наше сознательное или бессознательное „я“. Вспомним, что Шиллер остается классиком в школах Германии, что Евангелие читалось в самые мрачные и жестокие века христианской истории.

Комментаторы или дух времени всегда приходят на помощь, чтобы обезвредить духовные яды. В России давно уже читают с увлечением классиков, но там, по-видимому, не приходит в голову перенести в современность сатиру Гоголя или Щедрина. Да и только ли свободолюбию учат русские классики? Гоголь и Достоевский были апологетами самодержавия, Толстой — анархии, Пушкин примирился с монархией Николая. Как читают классиков в Советской России? В дни лермонтовского юбилея все писали о поэте „Валерика“ и „Родины“ как о русском патриоте, дравшемся на Кавказе за российское великодержавие. В сущности, только Герцен из всей плеяды XIX века может учить свободе. Но Герцен, кажется, не в особом почете у советского читателя».

В описании желанного состояния свободы у Карамзина есть странный момент: наслаждаться бытием своим способен лишь тот, «кто может, подобно птичкам небесным, быть здесь и там, и там и здесь». Не «здесь, а потом там» — а, если строго следовать тексту, там и здесь одновременно. Можно считать это не вполне корректной формулировкой — или увидеть в этом значимую оговорку: свобода как наслаждение бытием подразумевает возможность находиться сразу по обе стороны границ, барьеров, баррикад, одновременно в России и в Европе, на службе у государства и в качестве частного лица, исповедуя любовь к Родине и уважая естественные человеческие права. Легкая, воздушная, божественная свобода снимает противоречия, на которых построен град земной, ограниченное социальное бытие. «Свобода жить как хочешь, делать что хочешь во всех случаях, не противных благу других людей», — эта простая, как щебет, карамзинская формула оказывается почти недоступной роскошью в так называемой реальной жизни, и автор первой российской истории, изучая свой предмет, узнает это лучше других. Но чем более непроницаемыми становятся границы в мире физическом, тем легче пролетать сквозь них на холсте или в тексте: территорией свободы для будущих русских путешественников станет пространство трелей, свиста, птичьего гама — никому и ничем не обязанное искусство, единственное место, где можно быть и здесь, и там, не увиливая, не проламывая, не разрывая и не отказываясь — а просто наслаждаясь своим бытием.

And nothing can be so sweet.

   

7

Заговор против воздуха

Классический либерализм в 2018 году


Дмитрий Бутрин

Заместитель главного редактора газеты «Коммерсантъ»

Классический либерализм — что-то ветхое и наивное, но именно его идеи, если присмотреться, лежат в основе современного мира и, в том числе, позволяют ему легко отмахиваться от своего интеллектуального источника.


Если вы считаете себя современным человеком, интересоваться классическим либерализмом сегодня как-то странно. Нет, разумеется, все мы в той или иной степени либералы, и классические идеи XVII–XVIII веков — часть нашей культуры; все левиафаны Гоббса, профили Адама Смита и Бенджамена Франклина и вообще идеи свободы — наше общее достояние. Но скажите, разве не смешно в век эко- и криптоанархизма, радикального феминизма и трансгуманизма, Трампа и Бэнкси, Ноама Хомски и Стивена Фрая что-то всерьез говорить об этих хрупких музейных конструкциях? Разве не наивно в разгар распада всех больших идеологий и перехода к полифоничному миру постправды и вообще всего «пост-» сколько-нибудь всерьез относиться к той идеологии, с которой когда-то начался и которую вроде бы оставил давно позади весь этот многообещающий процесс? Кто все это будет читать? Кому вообще сейчас придет в голову всерьез называть себя приверженцем классического либерализма?

Нет ничего проще. Этот сторонник либерализма — вы, как бы вы сами о себе ни думали.

Мало того, нас не интересует в вашем мировоззрении то, что вы сами готовы считать наследием классического либерализма. Все идеи, которые вы отстаиваете и считаете принципиально отличными от либеральной доктрины, могли в нынешнем своем виде появиться и развиваться только и исключительно в либеральном обществе. И сегодня уровень этого либерализма выше, чем когда-либо. Собственно, причина, по которой нелиберальные идеи не имеют практического успеха в настоящее время, — это их несоответствие основной, базовой идеологии нынешней эпохи. Они не работают именно там, где вы не можете отказаться от либерализма.

Да и сами проблемы, которые вы считаете сейчас более важными и значимыми, чем идеи абстрактной свободы, могли быть сформированы только в условиях торжества, а точнее, органического прорастания принципов классического либерализма в общественную ткань. Вы считаете важнейшим вопрос о социальном неравенстве? Он не имеет смысла там, где сама идея гражданского равенства и равноправия перед лицом закона не разделяется обществом. Вы полагаете, что национальный дух превыше всего? Сама идея гражданской нации основывается на свободе добровольных ассоциаций, отрицаемых в нелиберальных обществах. Вы уверены в том, что гендерное равноправие — вопрос на порядок более значимый, чем все политические вопросы современности? Вы верите в торжество безгосударственного строя в будущем? Вы считаете, что любой биологический вид на планете имеет такую же ценность, как Homo sapiens? Все это невозможно и бессмысленно без базовой идеи либерализма — свободы самореализации, свободы ненасильственного действия, свободы добиваться для себя того, что вы считаете необходимым.

Выбросьте все эти либеральные принципы, как вас призывают многие, из своей головы — и вы будете вынуждены вернуться во времена, в которые существовала строгая научная иерархия борющихся друг с другом рас с генетически предустановленными наклонностями и свойствами, во времена, в которые торжествует Realpolitik с ее убийственным цинизмом, несравнимым даже с нынешней «геополитикой», во времена, в которые главными науками являются евгеника, баллистика и учение об освященной таинственными установлениями незыблемой социальной вертикали. Другой вариант: вам необходимо будет закрыть глаза на то, что без пресной идеи прав человека и ограничений на насилие, без методологического индивидуализма, отрицающего воображаемые коллективные сущности, без идеи свободного обмена, в том числе экономического, всего, чего вы хотите, можно будет достигнуть лишь огромным насилием, жертвами и потерей человеческого облика всеми, кто желает себе, ближнему и всему человечеству счастья.

При этом либеральная идея еще в конце XIX — начале XX века дала многочисленные ответвления, считающиеся сейчас фактически отдельными и даже конфликтующими друг с другом доктринами, — и это не меньшая проблема. Экономический либерализм, идея свободного рынка, кажется, находится в непримиримом конфликте с идеями социального либерализма, которые многочисленны и полиморфны; политический либерализм считается не связанным с первыми двумя и нередко выступает как их оппонент под лозунгом «власти большинства и демократии»; наконец, культурный либерализм как идеология вообще редко когда появляется на общественной сцене. Между тем во многом выживание нелиберальных идей в последние десятилетия обеспечено их интеграцией с отдельными направлениями либерализма и альянсами с «ограниченными либералами». Либерализм современности — это среда, в которой каждый ценит только свое. Это в буквальном смысле воздух сегодняшнего общества: кто-то считает его необходимым компонентом для появления облаков, кто-то — рабочей средой для горения, кто-то — физической основой ветра; редко кто вспомнит, что без него человек не в состоянии жить; рано или поздно для пользы дела этим обстоятельством предлагается временно пренебречь. Ведь нам нужны просто облака, а не какая-то понятная только физикам и химикам смесь кислорода, азота и водяных паров.

Тем более популярно отрицание либерализма как доктрины в России. Чем либеральнее становится российское общество, тем больше говорится и о генетической неспособности национального большинства к усвоению либеральной идеи, и об особом укладе, основывающемся на коллективизме и ограничении индивидуальных различий, и о том, что «торжество либеральных идей» в 1990-е надежно и надолго отвратило население России от самих разговоров о классическом либерализме. Наконец, даже в среде, где либеральные идеи осознаются особенно четко и ясно, говорить о классическом либерализме считается бессмысленным. С одной стороны, в этой доктрине не видится никаких перспектив для социального прогресса, невозможного далее без отказа от действующей модели авторитаризма. Если либералы не в состоянии противостоять Путину, то зачем вообще нужен весь этот глупый либерализм?

С другой стороны, то, куда должна идти Россия вместе со всем миром, все менее и менее либерально. Разве социал-демократическое общество и реинтеграция со все более социалистической и в этом нелиберальной в прямом смысле термина Европой — не наша цель? Разве не влечет нас своими чудесами нелиберальный Китай? Наконец, о каком либерализме можно говорить в наступившем цифровом будущем имени Кремниевой долины? Да, Apple, Google и Facebook являются порождением свободного обмена, но это уже очень далеко от рынка — и разве это не справедливая альтернатива laissez-faire и кошмарам нерегулируемого капитализма? И мы помним, что говорили нам Стив Джобс, Стивен Хокинг и продолжают говорить Джордж Мартин и Вуди Аллен; они либеральны — но разве это классический либерализм? Нет, это что-то другое, новое и не имеющее общего с приватизацией, дерегулированием и правовым государством. И тем более для России: от всего этого либерального старья следует по веским причинам отказаться в пользу новых истин свободного мира, некогда выросшего из своего либерализма и вступившего в век то ли постправды, то ли цифрового производства бесплатных синтетических эндорфинов.

Мир тем временем остается в своих физических, биологических и социальных основаниях тем же, и у нас нет сомнений, чему в нем мы обязаны его непрерывно расширяющимися для всех возможностями. И то, что идеи свободы в этом мире остаются за скобками, где об их существовании несложно на время и забыть, в России забывать особенно опасно: эта забывчивость, это нежелание знать, в какой мере мы обязаны идеям свободы тем, что все еще живем здесь, работаем и самореализовываемся, во многом и являются причиной того, почему пространство свободы в стране так легко деформируется ее противниками.

Перестаньте беспокоиться. Если даже вы на деле не можете считать себя противником либеральной доктрины, то есть ли вообще в стране нелибералы, о которых можно всерьез говорить: «Да, он сознательный и убежденный противник свободы»? В большинстве случаев отрицание либерализма в России — это конъюнктурное и манипулятивное отрицание, эпатажные риторические комбинации в поисках выгод, заговор против воздуха.

Мы полагаем, именно в этом причина уникально душной общественной атмосферы последних лет. Но достаточно всего лишь открыть окно в своей голове и перестать убеждать себя в том, что воздух — анахронизм и дело прошлого, что либерализм, о котором мы не готовы знать ничего, более не нужен и не актуален. Ничего, кроме головной боли и постоянной усталости, вам это отрицание воздуха не принесет.

Просто оглянитесь вокруг. Те, кто знает, зачем им нужна свобода, не воюют с невидимым злом либерализма в Сети, не изнывают от административных и карьерных несправедливостей в офисах госкорпораций, не орут гомерической чуши в телевизионных ток-шоу и не изобретают для себя изощренные объяснения, почему обычная и естественная для человечества свобода опасна и для них в частности, и для общества в целом. Они просто дышат — и считают, что это единственный доступный человеку способ жить и быть счастливым.