Блог Льва Рубинштейна


Слушайте эссе на Soundcloud


27.12.2019


Увидимся

Новый год и все, что с ним связано, — это хорошо, наверное. Во всяком случае, так считается уже много веков. И не нам это отменять. Да и зачем?

Однако бывают люди, которых можно назвать то ли жертвами, то ли инвалидами этих неизбежных календарных событий и обстоятельств.

И таких людей немало.

Вот, например, знакомая музыкантша, просидевшая много лет в оркестровой яме Большого театра, призналась однажды, что уже с наступлением осени она начинает с ужасом и тоской ждать новогодних дней.

А все потому что «Щелкунчик»! «Щелкунчик», представляемый в эти дни на сцене театра не только ежедневно, но иногда даже и по паре раз за день. И не только на этой сцене. А уж сколько этих не выветриваемых никакими силами «щелкунчиков» накопилось за прошлые года! Не сосчитать.

Она призналась, что в эти дни душа ее наполняется густым черным ядом настоящей, хотя и не достойной тонкого и думающего человека ненависти, ненависти, которой по просшествию некоторого времени она сама же и стыдится. Ненависти к этим звукам, к этим телодвижениям, к этой разнаряженной публике, к ни в чем не повинному Гофману, придумавшему эту тоже вполне невинную историю, к тем более ни в чем не виноватому Чайковскому, к собственному смычку, к Большому театру, к Новому году.

Бойкий ли газетный колумнист, звонкий ли голос телерадиоведущей говорит: «Подведем некоторые итоги уходящего года». Он и во мне сидит, этот назойливый голос, взыскующий «итогов». Хотя, скажем прямо, не такой уж он звонкий.

Допустим, что я, как и многие тут, пытаюсь подвести так называемые итоги года.

Честно пытаюсь и с ужасом обнаруживаю, что это не я их, а они меня ужасно подводят, решительно отказываясь вспоминаться. Что? Почему? Что я им такого сделал? Непонятно. Нехорошо с их стороны, я считаю.

Но итогов, конечно, много, что там говорить. На мой вкус могло бы их быть и поменьше. Нескучный был год, чего уж там.

Но вот не хочется почему-то об этих итогах не то, чтобы говорить, но и думать не хочется. Хотя попробуй тут не думать — все равно ведь не получится.

Когда говорят об «итогах», имеют в виду, как правило, различные события — собственной ли жизни, культурной ли, общественно ли политической.

А можно вспоминать не о событиях, а, например, о чувствах, испытываемых нами за «отчетный период».

Со своей стороны я могу сказать, что главным чувством, заглушающим все прочие, выступает чувство жгучего стыда.

Первый раз подобное чувство я ощутил еще очень молодым человеком, узнав о том, что советские танки вошли в Прагу.

Чуть позже я и мое тогдашнее окружение научились воспринимать омывающую нас советскую жизнь как чисто климатическое явление, на которое мы влиять не можем, а защищаться можем и должны. Мы родились и выросли при этом «климате», а потому не ощущали себя ответственными за происходящее вокруг себя.

Были «мы», и были «они». И «мы» с «ними» не чувствовали себя связанными какими бы то ни было взаимными обязательствами. Юношеское чувство бессильной ярости сменилось постепенно устойчивым чувством равномерной брезгливости. Именно это чувство удерживало каждого из нас от того, чтобы даже пытаться приблизиться к «ним» на расстояние различения запаха. Так и жили. И жили, по моим сегодняшним ощущениям, совсем не плохо — весело, дружно и творчески напряженно.

То, что есть теперь, возникло на наших глазах и, в общем-то, при нашем попустительстве. Чего-то мы не сделали. Что-то проморгали. В чем-то проявили душевную и интеллектуальную лень. Не знаю, кому как, но мне лично представляется затруднительным вполне дистанцироваться от происходящего. И это мое ощущение вполне разделяется многими из тех, с кем мне приходилось общаться последнее время.

В общем стыдно. За многое стыдно.

Стыдно, что мы очутились в том финале известной, упомянутой мною в самом начале рождественской сказки, где мышиный король оказался победителем щелкунчика.

Другое сильное, хотя и тоже слегка стыдное чувство — это чувство надежды. Впрочем, нет, не стыдное, точнее будет сказать — стыдливое. А стыдливое оно потому, что она, эта надежда, всплывает всякий раз вновь и вновь, вопреки логике событий и вообще здравому смыслу.

Впрочем, по моему мнению, именно поэтому она, надежда, и имеет шансы на успех.

Когда-то в разгар какого-то спора — совсем не помню, о чем, да и неважно это — с моим тогдашним приятелем я в полемическом азарте сказал что-то вроде того, что твои, мол, доводы, слишком бесспорны, чтобы их можно было принять за истинные.

Что-то подобное мне иногда хочется повторять и теперь.

Эта неугомонная надежда всплывает на поверхность всякий раз, когда, например, кого-то освобождают в зале суда, когда пленные узники возвращаются к своим семьям и друзьям, когда ты выходишь на мирное шествие и попадаешь в окружение исключительно прекрасных, наделенных осмысленностью и достоинством молодых людей, с которыми ты и связываешь эту свою надежду.

Я постоянно вспоминаю фразу Герцена о том, что «мы идем с тем, кто освобождает и пока он освобождает».

Да, когда освобождают — это хорошо. Когда сажают, прессуют, пытаются что-то запретить — это плохо. И с этим надо бороться, кто как умеет.

Они меняют и будут впредь менять тактику давления на свободу? Что ж, это значит, что надо менять или корректировать тактику сопротивления.

И надо быть бдительными, конечно. Впрочем, хотелось бы, чтобы бдительность не выродилась в конспирологическую мнительность. Хотя бы потому, что это было бы разрушительно для нас самих.

А нам необходимо быть веселыми, бодрыми, легкими. Потому что все самое главное — на нашей стороне. Язык, история, да и будущее им не принадлежат. Они принадлежат нам, нормальным ответственным людям современной цивилизации, для кого представления о личном достоинстве и властная потребность в творческом, а значит, в хозяйском отношении к жизни ничуть не ослабевает, а лишь дополняется новыми тонами, красками и нюансами.

Вот и будем жить дальше. Будем неутомимо искать и находить поводы для того, чтобы радоваться жизни, радоваться друг другу и друг друга радовать.

Ну, и наконец.

Каждая встреча, каждый разговор, каждый период радостного, да и любого сотрудничества, каждый сочиняемый или читаемый нами текст не может не закончится прощанием, какую бы форму это прощание не принимало.

А я вот живу, живу, но так и не «изучил науку расставанья». Хотя по опыту и по годам — пора бы вроде. Уж сколько, казалось бы, пришлось на своем веку прощаться. С родными, друзьями, периодами биографии. Даже с целыми историческими эпохами.

Но нет, я как-то не овладел ускользающей поэтикой прощаний. Поэтому какие-то этапы жизни завершаются тихо и внешне незаметно. Прощанием может считаться, например, тот или иной корпус текстов, сочиненных в тех самых времени и пространстве, в тех самых внешних или внутренних условиях, с которыми мне необходимо расстаться — по собственной ли воле или по воле бездушных обстоятельств…

Может считаться, но нет, не считается, не хочет считаться. Тексты не соглашаются становиться «корпусом». Они разбегаются в разные стороны по своим насущным делам и вообще живут своей собственной жизнью, ничуть не зависимой от суетливого и бесплодного авторского произвола.

Я не умею прощаться. А когда пытаюсь, то неизбежно впадаю в ничуть не свойственную мне патетику, которая, не успев толком выйти наружу и заговорить собственным, довольно натужным фальцетом, тут же, с моей же собственной стороны подвергается жесточайшей иронической деконструкции.

Вспомним, что слова «прощаться» и «просить прощения» одного корня. Просить прощение я умею. А прощаться получается плохо и торопливо.

Вот я и не прощаюсь. И теперь — тоже.

А вместо этого, глядя чуть в сторону, с некоторой слегка стыдливой поспешностью говорю: «Пока. Спасибо. Мне с вами было очень хорошо. Увидимся».

Увидимся. Разумеется, увидимся.

Ну, и с Новым годом само собой. Как же без этого.

   

20.12.2019


Беспамятные даты

Что такое 21 декабря? Не помните, небось?

Эх, молодежь, молодежь. А ведь еще из лучших, по выражению незабвенного Атоса из великого романа Александра Дюма-отца.

Сейчас об этой дате непростительно и стыдливо подзабыли. Впрочем, подзабыли ее уже и в моем поколении, «заболтали» ее, как сказал бы последний генсек.

А в годы молодости моих родителей ее радостно отмечало все «прогрессивное человечество».

Да и я еще краешком неуверенной, но цепкой детской памяти застал густой след той кометы, которая пролетела в непосредственной близости от моего отчего дома 21 декабря 1949 года, когда упомянутое прогрессивное человечество торжественно праздновало 70-летие Великого вождя.

След этот длился долго, чуть ли не до достопамятного ХХ съезда. Во всяком случае в Музее подарков Сталину я успел побывать. Чего там только не было! Как все это волновало нежный ум! И присланное из Китая рисовое зернышко с вырезанным на нем полным текстом «Манифеста коммунистической партии», и присланный еще откуда-то макет Московского Кремля, выполненный то ли из шоколада, то ли из сахара, и ковер с понятно чьим портретом, вытканный безруким таджикским колхозником посредством, естественно, ног. И еще бог знает что.

Музей этот располагался на улице Горького, ныне Тверской, в помещении Музея революции, бывшего когда-то — вплоть до этой самой революции — Английским клубом. А то ли до, то ли после этого (надо проверить) он был развернут аж в Музее изобразительных искусств имени А.С. Пушкина. Но я был в Музее революции — помню точно.

В один из тех быстротечных годов, когда страной якобы правил якобы президент Медведев, группа дерзновенных граждан из числа тех, кто по должности призван «истину царям с улыбкой говорить», обратилась к этому зиц-президенту с пламенным призывом провести таки в стране полномасштабную десталинизацию, под которую можно было, кстати, создать всякие непыльные учреждения с бюджетами и штатными расписаниями.

Не поздно ли, господа? Ау! Какую такую десталинизацию? Терпеливо, типа, с цифрами и фактами в руках объяснять непонятливому населению, что товарищ Сталин был все-таки плохим парнем? Что он угробил кучу своего и чужого населения ради создания барачного рая с нарядными вышками по углам в одной отдельно взятой?

Ну и что, скажут вам, обидно рассмеявшись прямо в ваши честные лица. Ну, и поубивал. Ну, и поделом, скажут вам — а как же вы еще-то хотели в первом мире государстве рабочих и крестьян? А Гитлера кто, скажут вам, практически в одиночку завалил? Пушкин? А плевать, скажут вам, в души наших дедов-прадедов, умиравших с этим именем на устах, кто позволил?

Нет, друзья, поздно. Тем более что «Сталин» — это давно уже не имя конкретного физического лица. Это давно уже не имя собственное. Это имя нарицательное, которое давно уже уместно писать со строчной буквы, вроде как название хронического заболевания, которое властно напоминает о себе в периоды сезонных обострений.

Это не лечится. Это в лучшем случае залечивается.

Все это упирается в вечно больной вопрос об истории, которая, как ее ни пытаются заштопывать белыми гнилыми нитками, все время расползается, обнаруживая неопрятные дыры с рваными краями.

Историю, говорят, не надо очернять. Она, говорят, какая ни есть, а наша. Согласен. Очернять не надо. Обелять, кстати, тоже. Ее просто надо знать — такую, какая она есть.

Обсирать, говорят, не надо страну, в которой вы родились и живете. Правильно говорите, ребята. Не надо обсирать. И не только свою страну. И чужую не надо. И вообще нигде, кроме специально предназначенных для этого мест, дефекацию производить не следует. Это нецивилизованно. Но дело-то в том, что страну, общество которой не умеет и упорно не желает трезво и критично взглянуть на свою же собственную историю, и обсирать не надо.

В истории, вообще-то говоря, было много чего. В истории были не только воздвигнутые монументы до неба и портреты на всю стену. В истории были также сносы памятников и разрушения церквей. Разве это не история? Вы говорите, что в просвещенной Европе никогда не уничтожали памятников в угоду политической конъюнктуре? Правильно, все это так. Их история характерна тем, что жизнь шла вперед, не уничтожая старого. А наша история — это вечное истребление старого в угоду новому. Поэтому и нового ни черта не получается. А если и получается, то оно оказывается значительнее старее старого.

Полуправда похуже всякой лжи. Снос Храма Христа, например — это факт истории. Нашей, заметим, истории, не чьей-нибудь еще. И в этом смысле его восстановление есть акт вандализма по отношению к «нашей истории, той, что была». Уничтожение памятников Сталину после ХХ съезда — это тоже факт истории. Нашей истории. А их — в том или ином виде — восстановление по определению антиисторично.

Не надо было сносить? Может быть, и не надо. Об этом можно спорить. Но их сносили. Это факт исторический. Если бы из вестибюля метро «Курская» не убрали в свое время слова сталинского гимна, то сегодня их никто и не замечал бы. А вот когда их восстановили уже в новые времена, это кроме как знаком нежной, бархатной ресталинизации восприниматься не может.

И не надо петь про «историю». А уж лучше честно пойте «песню о Сталине».

«А начальничек спьяну о Сталине» — звучало когда-то, в 60-е годы, голосом Александра Галича из громоздких магнитофонов. А вот теперь опять и опять разнокалиберные начальнички единым хором со своими верноподданными подчиненными заводят песню об усатом упыре.

И какая такая «десталинизация», когда на дворе уже XXI век!

Взрослые люди, ощущающие собственную ответственность за историю и современность, «десталинизированы» давно. А вечным детям всего этого не объяснишь и не докажешь. Образ товарища Сталина в сознании значительного числа сомнамбулических граждан все равно будет намертво слит с образом Деда Мороза — строгого, но справедливого распределителя подарков и грозы зловредных лесных духов, пытающихся похитить с нашего вечного праздника новогоднюю елку.

Если бы я не хотел или не смог бы повзрослеть, то и я ощущал бы себя в полном своем праве славить товарища Сталина, при последних годах жизни которого, совпавших с моим блаженным младенчеством, я чувствовал себя так тепло и защищенно, как, видимо, не буду чувствовать уже никогда.

Тем не менее, с тех пор я все же существенно повзрослел. И мне никакая казенная десталинизация не нужна.

Про гламурный, клубно-офисный «сталинизм» последних лет говорить не особенно интересно. Могу лишь сказать одно. Я очень хорошо понимаю психологию тех, кому ужас как соблазнительно подразнить поколение своих папаш-мамаш с их отстойным оттепельным антисталинизмом, с их «возьмемся за руки, друзья» и прочими лыжами у печки.

Это все и понятно и, надо сказать, вполне знакомо по личному опыту.

Непонятно лишь одно: почему дразнить старшее поколение надо не «будущим», как это было или хотя бы казалось естественным в годы моей юности, а прошлым? Причем прошлым мрачным и безысходным. Вот ведь едва ли не главный вопрос современности.

   

15.12.2019


«И» или «или»

Друзья мои, как вам кажется, прекрасен наш союз? Или так, не очень?

Это я всего лишь про соединительный союз «и» в словосочетании «свобода и порядок».

Во всех обществах современного мира, во всех обществах, где этот союз сохраняет свою непреходящую актуальность, он подвергался и продолжает подвергаться серьезным испытаниям истории. Войны, стихийные бедствия, кризисы, терроризм постоянно ставят перед государством и обществом сакраментальный вопрос: «и» или «или»?

С такой роковой альтернативой столкнулся цивилизованный мир после атаки на нью-йоркские башни-близнецы. Эта была атака на прекрасный и, в общем-то, единственно возможный союз, хотя за его спиной, потирая ручонки и глумливо скалясь, всегда маячит и ждет своего часа коварный «или».

Современный цивилизованный мир, чья история развивалась мучительно и кроваво, но — что главное — линейно и поступательно, выстрадал свое прочное «и», какими бы испытаниями оно ни подвергалось. Общества же, исторически склонные к тоталитарности, живут с «или».

И очень неравные части такого общества по своим социальным устремлениям располагаются по разные стороны от этого «или».

Когда-то в среде советской интеллигенции был популярен журнал «Химия и жизнь». Он, несмотря на скучное название, был довольно веселым, как тогда говорили, отвязным, очень современно иллюстрированным и при этом весьма познавательным. Шутники же называли его «Химия или жизнь».

Словосочетание «свобода и порядок» не очень работает в наших широтах, и это надо признать.

Необходимо выбирать. Выбирать между гвалтом и толкотней привокзальной площади и благоговейной тишиной анатомического театра. Между крикливым базаром и торжественным кладбищенским покоем.

И никуда не деться от фатальной необходимости выбора между свободой и порядком, при том, что свобода, как правило, понимается как безнаказанное битье витрин, а порядок — как сплошной, равномерно размазанный по всей необъятной территории страны опорный пункт милиции — вроде как в знаменитом стихотворении Дмитрия Александровича Пригова: «Когда все братья будут люди, и каждый — милиционер».

Но реальность реальностью, а вот другая, параллельная реальность предполагает, что свобода и порядок не только совместимы, но и вполне уже претворены в жизнь в одной отдельно взятой, то есть в нашей, стране.

Все, в общем-то, так и есть, если, конечно, и то, и другое подвергнуть тщательной «суверенной» интерпретации. В этих делах мастеров у нас хватает.

Все вполне совмещается и существует в нежном диалектическом единстве и согласии, если под «порядком» понимать тотальную безальтернативность политической и общественной жизни, а под свободой — полную свободу гражданина выбрать, что ему больше нравится: пойти на протестный митинг и получить там увесистой дубиной по пояснице или остаться дома и смотреть правдивейшие и при этом душераздирающие новости про то, как наймиты НАТО и Госдепа пытаются расшатать нашу и без того дырявую лодку.

Именно такая свобода и такой порядок отлично уживаются в нашем государстве.

Интересный, кстати, возникает философский вопрос такого, например, свойства.

Вот, скажем, избиения силами полиции и нацгвардии безоружных людей, вышедших на улицы и якобы мешающих проходу других граждан к своим телевизорам, имеют отношение к порядку или к чему-то еще? А дикие в своем демонстративном беззаконии судебные приговоры? А абсолютно презрительные по отношению к основным пунктам Основного закона высказывания того, кто в соответствии с этим самым Законом числится его гарантом?

Это все про порядок?

Вроде бы да, если учитывать, что все эти карательно-хватательно-запретительные мероприятия проводятся разнообразными органами правопорядка.

Или это все же своеобразные проявления свободы, если принять в внимание абсолютную, ничем не ограниченную свободу действий этих самых органов?

Сложный вопрос.

А что общество?

Та часть общества, которая, несмотря ни на что, наделена неистребимым стремлением к свободе в общечеловеческом понимании этого слова, разными цивилизованными путями и способами отстаивает эту свою свободу.

Но когда планомерно и последовательно затыкаются рты, когда из слов выветриваются их значения, когда слова стремительно теряют смысл, то рано или поздно слово берут руки, ноги, палки и камни.

А это свобода или порядок? Порядком это вряд ли кто-нибудь назовет. А свободой — могут.

Кому-то это, может быть, и понравится. Мне — решительно нет. Потому что давно и хорошо известно, что насилие порождает только насилие, и больше ничего. Но меня, вас, нас всех никто и не спросит.

Честно признаюсь: в школе я довольно плохо учился по физике. Прогуливал ее или просто читал книжку под партой. Если бы я учился чуть лучше, то знал бы, например, о том, что ни в коем случае нельзя одновременно плотно закупоривать стеклянный сосуд и нагревать его на спиртовке.

Узнал я об этом не из учебника, а из личного персонального опыта. Узнал, чтобы никогда больше об этом не забывать. Я и сейчас сижу и рассматриваю хорошо заметный шрам на большом пальце левой руки. Кому интересно, могу показать. И это я, судя по всему, еще очень легко отделался.

   

11.12.2019


Две утраты

Вот, среди прочих новостей, в основном, прямо скажем, не сильно успокоительных, пришла и еще одна: в немецком городе Мюнхене, в одной из больниц на 84-м году жизни скончался бывший мэр Москвы Юрий Лужков. Пишут, что проводили там операцию на сердце. Ну, и вот…

У большинства россиян вообще и у москвичей в частности историческая память, как говорится, развита так себе. Поэтому приходится вспоминать самому и напоминать другим о том, например, что покойный стал мэром столицы аж в 1992 году. Что указ о его назначении подписал первый президент России и что занимал он этот пост до 2010 года. Это долго. Но ведь не один он такой, мягко говоря.

Вспоминаются разные вещи. МКАД, Храм Христа Спасителя, «лужковская архитектура» с ее сказочными шпилями и башенками. Вспоминают о пчелах, которых он разводил, о капиталистке-жене, еще о чем-то…

Ну, и как часто это бывает, самым запомнившимся признаком и даже знаком этой безусловно яркой исторической фигуры оказался признак вроде бы вполне факультативный, безусловно внешний по отношению к важным личностным и биографическим фактам и качествам.

Застряла в исторической памяти кожаная кепочка, до подкладки и пуговок обглоданная шутниками нескольких поколений.

Вспоминается, разумеется, и последнее лето его градоначальствования, незабываемое лето 2010 года.

Да разве ж забудешь это лето с его смертельной жарой, с пожарами и с убийственным смогом на несколько недель, с многократно возросшей смертностью, с переполненностью городских моргов.

Стало ли это причиной отставки? Думаю, все же поводом. А скорее всего просто совпадением.

Так или иначе, но в сентябре того же года тогдашний как бы президент Медведев уволил Лужкова с поста мэра с удивительной формулировкой «в связи с утратой доверия».

Смерть человека бывает биологической или клинической. А бывает она и политической.

Как человек Юрий Лужков умер вот только что, а как политик он умер в тот миг, когда он «утратил доверие».

Две утраты: одна из них — начальнического «доверия», другая — уже без кавычек — единственной жизни. Какая из этих утрат фатальнее для чиновника? Бог его знает.

В те дни, когда Лужкова довольно брутально отодвинули державным локтем от казавшейся вечной должности, меня почему-то часто спрашивали, что я об этом думаю.

Но ничего я об этом не думал, если честно. Это были не мои игры, не моя это была драка. Никого из них я не выбирал — ни того, «кто», ни того, «кого». Что мне до того, что Медведев выгнал Лужкова по причине утраты его доверия. А я-то тут при чем? Не о моем же доверии идет речь!

Совершенно непрошено, но, кажется, кстати, вспоминается стариннейший анекдот про бракоразводный процесс, где муж объясняет суду, по какой причине он подает на развод со своей супругой. «Дело в том, — говорит он, — что моя жена меня не удовлетворяет». «Вот это интересно! — раздается голос из зала. — Пол-Одессы она удовлетворяет, а его, видите ли, нет!»

А что до «доверия», то с чего бы это вдруг меня, московского обывателя и приватного человека, стало интересовать доверие или недоверие к кому-то того, кто не так чтобы очень заслужил мое.

Да и вообще дело не в Лужкове и Медведеве и не в их пинаниях под столом, а в Москве, разумеется. Только в ней.

Москвы, моей Москвы, в которой я вырос, которую я знал и любил, мне никто уже не вернет. Ни тот, кто «вызывает доверие», ни то, кто его не вызывает.

Снова приходится уповать лишь на надежду. Надежду на то, что вырастет новое поколение, для которого этот новый ландшафт станет родным и привычным, что среди этих стекляшек, бусинок и хрустальных елочных висюлек они будут влюбляться и целоваться. А стало быть, полюбят, как миленькие, этот город. И причудливые явления под условным названием «лужковская Москва», а после и сменившая ее «Москва собянинская», станут для них своими, как своим был для меня тот город, которого уже не будет.

А также остается вопреки опыту и вообще здравому смыслу надеяться на то, что я еще успею увидеть того градоначальника, который станет все же думать именно о моем как москвича и гражданина доверии, а не о доверии бог знает кого.

Прощайте, Юрий Михайлович. Не поминайте лихом. Камней и палок в вашу спину я кидать не стану — не приучен. К тому же кидальщиков хватит и без меня.

Но и не стану я с умилением на лице махать вам вслед, пристально вглядываясь в вашу усталую коренастую фигуру и пытаясь разглядеть в толпе вашу вошедшую в историю знаменитую кепочку, покуда она совсем не растворится в нездоровом московском воздухе.

   

3.12.2019


О свойствах страсти

В рассказе Чехова «Учитель словесности» была среди прочих одна героиня, которая «всякий разговор, даже о погоде, непременно сводила на спор. У нее была какая-то страсть — ловить всех на слове, уличать в противоречии, придираться к фразе. Вы начинаете говорить с ней о чем-нибудь, а она уже пристально смотрит вам в лицо и вдруг перебивает: „Позвольте, позвольте, Петров, третьего дня вы говорили совсем противоположное!“»

Есть, есть такая порода людей — спорщики, и я их, честно говоря, побаиваюсь. В особо товарном количестве они расплодились именно в последнее время в питательном бульоне социальных сетей.

Любой разговор, «даже о погоде», почти мгновенно переходит в спор, который в свою очередь, стремительно мутирует в тот малопочтенный, но, увы, необычайно распространенный отсек словесности, для которого однажды было придумано название «срач», а ничего более точного и выразительного до сих пор никто, кажется, не придумал.

Наша хорошо заметная и трудно искореняемая склонность к взаимному раздражению по абсолютно любому поводу перерастает в настоящую эпидемию, бороться с которой столь же невозможно, сколь и необходимо.

Причины этого явления более или менее понятны. Спонтанное и мгновенно выползающее наружу недовольство другими — это глубинное недовольство собой. Да, мы со всех сторон окружены чем-то таким, чего не получается не замечать, но с чем совсем непонятно, что делать, при том, что делать что-то совершенно необходимо, и это всем понятно. И это сновидческое ощущение паралича воли, совести и нравственного инстинкта не может не канализироваться самым, подчас, неожиданным образом.

Что же касается упомянутого выше социально-культурного явления с таким выразительным, хотя и не слишком академически корректным названием, то есть, мне кажется, один надежный и вполне проверенный опытом многих поколений художественно мотивированных людей способ нейтрализации его изнурительной агрессивности. Это восприятие его как особого жанра со своими законами, условностями, способами и пространством бытования. Ну, может быть, что-то наподобие приобретших большую популярность рэперских батлов.

«Из мелочей литературы, — писал Юрий Тынянов, — из ее задворков и низин вплывает в центр новое явление». Вот именно — из задворков и низин. Именно — новое явление. Хотя — не такое уж и новое.

Нейтрализующая, дисциплинирующая и даже примирительная роль жанра — это да, это хорошо. Но остается и никуда не девается страсть — категория внежанровая и не отчуждаемая.

А спорщик — это не только тот, кто «всякий разговор сводит на спор». Спорщик — это также еще и страстный любитель заключать всяческие пари.

Из двух спорящих, как гласит народная мудрость, один дурак, другой подлец. В детстве еще говорили: «Кто спорит, тот говна не стоит». Это все знают, но это никого не останавливает. Спорящий часто спорит вопреки своим интересам, вопреки здравому смыслу, вопреки всему.

Я знал таких спорщиков.

Один мой однокурсник по любому поводу говорил: «Забъемся?» — «Да не хочу я, — говорили ему, — отстань». — «Нет, забъемся?» — настаивал он. Отвязаться было невозможно. С ним «забивались». Я не помню, чтобы он когда-нибудь выигрывал.

Однажды мы сидели с ним в каком-то привокзальном пивняке. Он был как-то вял. Но вдруг глаза его загорелись нехорошим огнем. «А спорим, — сказал он, — что я высыплю полсолонки в свою кружку и выпью». И он, не дождавшись ответа, высыпал в свою кружку полсолонки. «Нет, не хочу я спорить». — «Но ведь я же уже высыпал». — «А мне-то что? Не хочу я спорить и все!» — «Ладно. А вот я еще высыплю туда всю перечницу и выпью. Спорим?» Он и правда высыпал в кружку всю перечницу. «Не буду я спорить, сказали же тебе! Дай спокойно пива попить». — «Что, боишься? А если я еще туда и горчицу?» (Вываливает в кружку всю горчицу.) «А теперь будешь спорить?» — «Я же сказал: Не-бу-ду!» — «Ладно. Тогда я все это так выпью. Смотри!» — сказал он и сделал это.

И проглотив весь этот перечно-горчично-соленый ужас, он слегка передернулся и посмотрел на меня вполне победоносно.

Тогда я понял, что подлинная страсть, даже если она приобретает откровенно сюрреалистические черты, все сметает на своем пути. Я понял, что он сильнее меня, что он выиграл.

И что с того, что я не стал «забиваться»? Что с того, что я не стал вступать с ним в спор? Он победил. Он стал победителем. Примерно таким же, какими всегда и в любом случае оказываются азартные, неутомимые, страстные энтузиасты художественного срача.

   

21.11.2019


Нюхать или учить

Сначала — цитата. Она, увы, довольно длинная, но это того стоит.

«Литература никогда не имеет ни малейшего влияния на жизнь и те, кто думают, будто это влияние есть и возможно, жестоко ошибаются. „Ревизор“ не действовал на взяточников, а статьи и воззвания Толстого о смертной казни не остановили ни одного убийства под видом казни, а у нас казнены уже миллионы, а палачи возведены в газетах в герои. Юбилей ГПУ — с музыкой и спектаклями, а те, кто видел наши застенки (я видел и кое-что знаю), только и могут, что сидеть по углам и быть незаметными. Литература сильна тем, что вызывает острое чувство счастья. И Гоголь велик не тем, что осмеивал Хлестакова и Чичикова, а тем, как он это делал, что мы до сих пор дышим счастьем, читая его. В этом все дело, не в том, что, а в том, как. А счастье облагораживает, и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас. Чем сильнее поучительность, тем слабее влияние литературы».

На эту цитату я наткнулся на днях. Она — из дневника Владимира Проппа, классика филологической науки, того самого, который «Морфология сказки». Этот фрагмент датирован 1967 годом.

Как жаль, что я не имел возможности прочитать это тогда же. Ну, или хотя бы несколькими годами позже, то есть тогда, когда буквально то же самое я не только чувствовал, но и твердо знал, но не умел выразить настолько ясно, определенно и убедительно.

Да, в те времена, когда в официальной науке царила навязчивая и агрессивная «воспитательная роль литературы и искусства», такое суждение было бы для меня бесспорным.

Мне и теперь оно представляется бесспорным по многим своим положениям. Особенно про то, что литература никак не влияет на жизнь, ну и про «острое чувство счастья», которое облагораживает, и про то, что «чем сильнее поучительность, тем слабее влияние литературы».

А вот насчет того, что «все дело, не в том, что, а в том, как», у меня имеются сегодня кое-какие, мягко говоря, сомнения. И сомнения эти относятся, разумеется, не к тем классическим образцам, о которых упоминал Пропп, — там все правильно, — а к особенностям социально-культурной ситуации нашего времени.

Возможен ли теперь так называемый хороший текст, принадлежащий перу дурного, глупого, подлого мелкого автора? То есть «так называемый», разумеется, возможен. Но именно лишь в качестве «так называемого».

«Да какая разница, какой он человек! — говорят мне, — Да, он глуповат, он пошловат, он подловат, он озорен, стозевен и лаяй. Но он зато написал сильнейший роман. Он сочинил мощнейшее стихотворение. Он снял колоссальный кинофильм! При чем тут те или иные свойства его личности?»

Да, это все имело смысл и вполне работало как аргумент. В те времена, к которым относится приведенная мною цитата из пропповского дневника.

Да, это было возможно. Потому что долгое время существовал и был почти чувственно ощутим острый дефицит того, что мы в разные времена и имея в виду разные критерии, называли «хорошим текстом» — стихотворением, рассказом, романом, чем угодно.

Времена текстового дефицита (как и товарного) прошли, все тексты, всерьез претендующие на то, чтобы оказывать влияние на нашу культурную оптику, давно написаны и усвоены, и пришло время во главу угла ставить фигуру автора как точку пересечения силовых линий культуры.

В разные времена главные силовые поля назывались «что», «как», «для кого», «зачем» и т.д. Теперь, как мне кажется, в первый ряд вышло «кто».

Тексты интересны или не интересны лишь как проекция или рентгеновский снимок внутреннего авторского устройства.

Моя жена однажды нашла убедительную на мой взгляд метафору, согласно которой важнейшим критерием художественного текста является прозрачность, а прозрачным в свою очередь является тот текст, сквозь ткань которого виднеется физиономия автора. И чем отчетливей эта физиономия виднеется, тем лучше.

Прозрачность прозрачностью, но ведь и надо еще, чтобы было, чему, то есть кому через эту ткань просвечивать.

Недавно мне попалось на глаза какое-то интервью очень известного и многотиражного современного писателя.

К счастью, такие словосочетания, как «в жанре реализма», а также — чуть-чуть позже — «гримасы постмодерна», а еще чуть-чуть позже — «московская литературная тусовка», оказались почти в самом начале этого интервью, что дало мне счастливую возможность облегченно прервать чтение очень быстро.

Этим своим мимолетным впечатлением я поделился на своей фейсбучной страничке.

Некоторые принялись меня урезонивать. «Не надо читать интервью, — написал один из этих некоторых. — Надо читать романы».

Лапидарный синтаксис, так же, как, впрочем, и само содержание этого призыва немедленно выдернули из памяти старинный анекдот про то, как учитель в еврейской школе передал записку родителям одного из своих учеников. Записка была следующего содержания: «Господа родители. От вашего Мони пахнет. Моню надо мыть». На следующий день Моня передал учителю записку от своих родителей. Там было написано: «Господин учитель. Моню не надо нюхать. Моню надо учить».

А если серьезно, то почему это вдруг не надо читать интервью? На мой вкус жанр интервью ничуть не менее значителен и интересен, чем жанр, например, романа. Пусть даже и «в жанре реализма». И уж в любом всяком случае он короче.

Когда однажды, уже давно, в каком-то тоже интервью, но в тот раз не романиста, а кинорежиссера, в те годы еще молодого и не сильно еще известного, я прочитал его слова о том, что его картины — это «открытые письма человечеству», я понял, что ни одного «открытого письма» я читать, то есть смотреть, не стану. Хотя бы потому, что у меня не хватило воображения, чтобы представить самому себе самого себя не отдельно взятым человеком, а целым «человечеством». «Пусть человечество и смотрит его картины, — подумал я сварливо, — а мне-то зачем читать чужие письма? Это даже и неприлично».

А вдруг я ошибся? А вдруг это было просто неловкое высказывание? А вдруг этот режиссер снимает действительно хорошие картины? Нельзя разве допустить такой возможности?

Можно. Ну и что? Что важнее и что в большей степени свидетельствует об авторе — его «внетекстуальные» проявления или его «художественные изделия»?

Раньше, как и многие, я твердо знал, что главное — это то, что автор предлагает нам в твердых или мягких обложках. Лучше, конечно, в твердых. Но можно и в мягких.

А теперь я не только в этом не уверен, но даже и уверен в обратном. А именно в том, что в комбинации «автор — текст» центр тяжести решительно смещается в сторону «автора» и его социально-культурного поведения, частью которого являются, разумеется, и его «изделия» — а иначе не было бы и предмета разговора.

Частью, но не венцом и не оправдывающим все что угодно «конечным результатом».

И можно ли и нужно ли «учить Моню», предварительно не отмыв его или хотя бы не понюхав, вопрос, в общем-то, открытый. Тут, как говорится, есть простор для дискуссии.

   

10.11.2019


Метафизика внутренних дел

Я живу уже более или менее долго, и очень этому рад. А еще больше я радуюсь тому, что у меня все еще неплохая память.

Я до сих пор вздрагиваю, прочитав или услышав доносящиеся из гулких государственных коридоров слова, фразы или целые словесные пассажи, дословно воспроизводящие образцы дискурсивных отправлений партийно-правительственных мыслителей и риторов позднего «совка». Образцы того самого, что еще и тогда вызывало массовый невеселый смех пополам с мучительной изжогой. А уж теперь-то!

Но в наши дни как ни в чем не бывало долетают до нас в виде задорных канализационных брызг все те же «западные покровители», «заокеанские кукловоды» и прочие «кое-кто на Западе».

И во все времена — чуть что не так, — как Бог из машины, выскакивает на поверхность все никак не теряющая своей пунктирной актуальности и подвальной свежести тема «вмешательства в наши внутренние дела».

Вот и опять…

О самом по себе «вмешательстве» говорить легко — все слова давно сказаны, и их достаточно только повторить. Повторил все эти слова в любом порядке — и дело, считай, сделано.

Но не все довольствуются готовыми рецептами и стандартным покроем. Некоторым подавай индпошив и прочую «авторскую кухню».

Страсть к нетривиальным речевым построениям и властное стремление заглянуть как можно глубже в недра ночного горшка приводит иногда к поразительным последствиям.

Вот я, например, прочитал где-то, что некий деятель с ничего мне до этих пор не говорящим именем Андрей Климов, являющийся, между тем, «главой временной комиссии Совета Федерации по защите госсуверенитета и предотвращению вмешательства во внутренние дела РФ», сказал буквально следующее (очень прошу прочитать внимательно, это стоит того): «О том, что иностранные мозаичные технологии работают, говорят данные недавних социологических опросов, согласно которым значительная часть граждан России, в особенности москвичи, не верят во вмешательство Запада во внутриполитические процессы, включая выборы и противоправные уличные акции».

Все понятно? Сам факт нашего с вами осторожного сомнения в непререкаемой истинности провиденциальных откровений «главы комиссии» и прочей информационно-пропагандистской обслуги эту самую истинность безоговорочно подтверждает.

Ну и для окончательной убедительности сказано еще и это: «…Главные центры, у нас есть немало доказательств этого, находятся в Вашингтоне».

В Вашингтоне, конечно, где же еще. Не в Куале же Лумпуре. Не в Тринидаде же и Тобаго.

И, конечно, со всеми возможными модуляциями, во всех падежах и со всеми возможными интонационными оттенками крутится-вертится во сей этой экзотической риторике воистину волшебное слово «Госдеп» как универсальный золотой ключик почти ко всем тайнам непостижимого бытия.

Представления о всепроникающем могуществе не столько реального, сколько мифического Госдепа, тянущего свои щупальца во все аспекты и сферы нашей жизни, принимают все более тотальный характер с отчетливыми чертами массового помешательства. И чем выше градус хорошо заметного одичания в той среде, где бытуют подобные умственные построения, тем все более грозно и звонко звучит это роковое слово.

С одной стороны, по многим признакам этот самый Госдеп можно считать одним из псевдонимов, одним из эвфемизмов нечистой силы, имя которой в архаических обществах было табуировано, как и имена тотемных животных, как и подлинные имена духов и божеств.

С другой же стороны в самом русском написании и звучании этого заветного слова слышится и читается совсем другое. Можно даже сказать — прямо противоположное.

Мой приятель рассказывал недавно, как, читая где-то какие-то новости, он наткнулся на странную словесную конструкцию: «Господь рекомендовал своим гражданам воздержаться от…» Он даже не дочитал, от чего именно следовало бы воздержаться гражданам Господа. После того, как он перечитал начало фразы раза три, все встало на свои места. С подобными «очитками» сталкиваются многие.

Так что «Господь» скорее всего. Ибо только Он обладает таким сокрушительным могуществом, которому бесполезно даже сопротивляться, а можно только жаловаться на Его несправедливость. Да и то нельзя. А если бы даже и можно было бы, то кому жаловаться-то? Разве что друг другу.

Да, «Господь», кто же еще. И этот вот самый «Господь» почему-то настроен против России. Почему? В чем дело? Ведь понятно же, что дело тут не в России и не в нас с вами, а дело лишь в Нем.

Впрочем, ладно — в контексте проблематики, связанной с необычайно обострившимися в последние годы чувствами разных категорий постоянно возбужденных граждан, эта тема может показаться достаточно скользкой.

Поэтому оставим ее, а лучше в очередной раз — вполне, впрочем, обреченно и чисто ритуально — поинтересуемся, о чьих внутренних делах идет, вообще, речь.

Ответ, разумеется, предвидеть легко, как нечего делать. О «внутренних делах России», конечно же, идет речь. О чьих же еще!

Тот факт, что они привыкли все, что происходит внутри красного кирпичного забора, именовать «Россией», не очень удивляет — это дело давнее, почти привычное и в ближайшее время вряд ли излечимое. И все же любой здравомыслящий человек твердо знает, что их «дела» и дела огромной и очень разнообразной страны, это, мягко говоря, не вполне одни и те же дела.

Ваше внутренне дело, говорите? А чего это вдруг оно такое уж ваше? И почему это оно внутреннее?

Я, как и многие москвичи моего поколения, в детстве жил в коммуналке, и этот мой опыт, друг ошибок трудных, твердо научил меня тому, что если подружившийся с «белочкой» сосед вознамерится развести в своей комнате веселый пионерский костерок, то это не вполне внутреннее дело его «суверенной комнаты». И это даже не внутреннее дело всей квартиры. Это дело всего дома, вообще-то говоря.

А ваше внутреннее дело — это в лучшем случае ваша частная интимная жизнь, или — что еще точнее и лапидарнее — работа ваших внутренних органов. И то лишь до той поры, пока эти ваши органы не начнут спонтанно проявлять себя в ущерб всем тем, кто в тот момент окажется рядом с вами. Тогда это уже не будет только вашим внутренним делом, уверяю вас.

И разные взрослые дяди и тети совершенно правы, когда время от времени вас, испорченных подростков, тычут носом в груду поломанных вами игрушек и разорванных книжек. И будут бесконечно правы, если будут это делать и впредь.

И не надо лепетать о том, что пусть, мол, сначала сами разберутся в своих проблемах, прежде чем «нас» учить.

Дорогие дети! Поверьте, взрослые знают о своих проблемах не хуже, а лучше вас. Но главное отличие взрослых от вас в том, что они свои проблемы называют именно проблемами, и именно поэтому они имеют волю к их решению и преодолению. А вы, трудные подростки, свои проблемы и скелеты в шкафах привыкли считать «славной историей» и национальной гордостью.

И не тешьте своего самолюбия тем, что взрослые обращаются к вам на «вы» и называют мистерами. Это не потому, что вы такие важные и значительные, а потому что они такие воспитанные.

А тыкать носом в ваши разнообразные художества вас, конечно, все равно будут, потому что взрослый мир — в который вы желаете входить только на своих условиях, — ответственен за судьбу планеты.

И не на что вам особенно обижаться, потому что нехрена было мучить кошек, поджигать почтовые ящики, ставить подножки хромым, передразнивать заик, пуляться снежками в пожилую подслеповатую учительницу и водить дружбу с самой отпетой гопотой «на раёне». Нехрена было целыми веками сидеть в одном и том же классе, пока взрослые учились на своих и чужих ошибках. И нехрена было прогуливать уроки. Особенно — уроки истории.

   

26.10.2019


Эхо Мичурина

Я рос в пятидесятые годы, в годы торжества единственно верного мичуринско-лысенковского учения. Во дворе школы, куда я поступил в 1954 году, стоял небольшой бюстик Мичурина с цитатой из него же: «Мы не должны ждать милости от природы. Взять их у нее — наша задача».

А еще был сосед по даче Иван Яковлевич, как бы представитель великого Мичурина на Земле. Он носил такую же шляпу, какую носил Мичурин, и явно подражал ему даже в деталях внешнего облика. Он тоже, как и Мичурин, был садовод-любитель, хотя и не такой прославленный. Он не любил слова «любитель», а называл себя не с первого раза произносимым словом «селекционер». В его саду росли всякие забавные фруктовые деревья, которые он называл таинственным словом «гибриды».

Не знаю почему, но это слово казалось мне слегка неприличным и в любом случае смешным. Во всяком случае мы с другом Смирновым, обзывая друг друга «гибридами» — что было для нас чем-то вроде синонима к слову «дурак», — всякий раз радостно ржали.

«Ну ты и гибрид!» или «Чего это у тебя такая рожа гибридная?» — говорили мы друг другу, когда кто-то из нас говорил или делал что-то дурацкое и нелепое, стараясь, впрочем, не быть услышанными обидчивым Иваном Яковлевичем.

Почему вспомнил? Ну, понятно, почему. Потому что с некоторых пор и в нашей стране, и в окружающем мире довольно широкую и, прямо скажем, печальную известность приобрело причудливое словосочетание «гибридная война».

Этот порожденный постмодернистской эпохой термин, означающий, что войны как бы вовсе нет, но при этом стреляют и убивают, что ее нет, но кто-то сбивает пассажирский самолет, что ее нет, но власть и государственная пропаганда ведут себя так, как ведут себя власть и пропаганда в военное время, способен если не все, то многое объяснить. Потому что ключевым в этом странном словосочетании является не слово «война», а слово «гибридный».

Да и мне приходилось, и даже не один раз, использовать этот пластичный, бескостный термин.

Да и как его не использовать?

Гибридной в наши дни бывает не только война. Гибридными оказываются, например, гражданские свободы. Гибридной является риторика и практика властей всех уровней. Гибридными являются стилистика и аргументация придворной прессы и прежде всего телевидения.

Единственное, что в сфере социальной и политической жизни не является гибридным, а является абсолютно монолитным, монохромным и устойчивым, как ванька-встанька — это всепроникающая и почти не скрываемая ложь и усердно культивируемая, неутомимо поощряемая властью ненависть.

Ненависть всегда первична по отношению к своему объекту. За последние сколько-то лет можно было наблюдать, как сменяли друг друга объекты направленной ненависти, поражающей довольно широкие слои телезависимого населения. В разное время это были жители Кавказа, потом «либералы, ограбившие народ», потом украинские «бандеровцы» и, конечно, — как универсальная палочка-выручалочка — «Запад, мечтающий развалить, захватить и расчленить нашу великую страну».

Чтобы что-то понять, начинать надо не с экономики, не с политики, не с особенностей местной истории, а с языка. Ключевые термины и категории современного мира, чья хрупкая устойчивость обеспечивается в том числе и тем, что между словами и их значениями установлена некая взаимно очевидная связь, импортируясь на российскую почву, непременно мутируют во что-то совсем другое, что всегда приобретает явные или неявные признаки гибридности, а поэтому всегда требует перевода и толкования.

Официальная пропаганда (а порождаемые ей языковые мутанты со скоростью вредных насекомых распространяются не только по стране, но и по миру) противостоит современному цивилизованному миру не только политически, но и лингвистически.

Цивилизованный мир, привыкший к тому, что слова имеют какие-то реальные значения, пребывает в полном недоумении, а недоумение порождает естественный страх, как неизбежно порождает страх все непонятное.

Именно поэтому бывает иногда затруднительно прямо и однозначно ответить на некоторые вопросы.

Например, существует или не существует в стране цензура.

Нельзя сказать, что цензура есть. По крайней мере ту статью российской Конституции, где сказано прямо, что она запрещена законом, никто официально не отменял.

Но и — с другой стороны — зачем ее отменять, если ее легко можно ввести под другим именем. Например, назвать ее «мерами по борьбе с экстремизмом».

Цензура есть, но ее нет. Ее нет, но она есть. Она, как и «война», как и многое другое — гибридна.

Цензуры нет как института, но она есть как практика. Она есть в одних случаях, но ее нет — в других.

Так же в условиях гибридной войны и не менее гибридного мира дело обстоит и с таким непременным атрибутом гибридно-военного времени, как национализм.

Национализма нет, но он есть и называется он не «национализмом», а «патриотизмом». Патриоты в других странах называются «фашистами», а фашисты в нашей стране называются «патриотами».

«Национализма» в общепринятом смысле вроде бы и нет. Но зато есть никем не сформулированные «наши национальные интересы», а с некоторых пор появилось еще такое понятие, как «национал-предатели», понятие, буквально калькированное из официальной риторики Третьего рейха.

Нельзя сказать, что национализм процветает. Тем более нельзя сказать, что его нет. Отдельно взятые представители власти или державно озабоченные журналисты иногда позволяют себе явно националистические высказывания. И они же резко и темпераментно высказываются против национализма. Время от времени представители радикальных националистических групп подвергаются судебным преследованиям. При этом их риторика, пусть и в несколько смягченном виде, легко присваивается властью.

Национализма нет, но министр культуры вполне открыто заявляет, что государство в его лице намерено поддерживать только «национально ориентированные» кино, театр, изобразительное искусство.

Так же трудно ответить на вопрос, является ли агрессивный клерикализм официальной доктриной. Нет, не является. Церковь — в соответствии опять же с российской Конституцией — отделена от государства. Но зато был принят закон об «оскорблении чувств верующих», в соответствии с которым так называемые верующие получили право не только дискриминировать неверующих (или верующих не в то же самое, во что верят они), но и открыто влиять на культурную политику и общественную мысль, де-факто вводя цензуру. Гибридную, разумеется.

Года три тому назад один еженедельник обратился ко мне с просьбой рассказать о том, какие слова современного русского языка кажутся мне наиболее важными и почему.

Я назвал два слова.

Первым было слово «свобода».

Это слово прекрасно и в то же время опасно не только способностью опьянять, иногда и чрезмерно, но и безусловной размытостью границ интерпретационного пространства. Но безусловно важно и необходимо для меня это слово хотя бы уже потому, что так много вокруг тех, кто, если чем-то и объединен, то прежде всего ненавистью к свободе или презрением к ней.

Вторым словом было слово «сопротивление».

Это слово — одно из самых главных для всех, живущих в эту эпоху и не утративших еще базового инстинкта свободы и приватного достоинства.

Сопротивление — это процесс, совершенно необходимый для нормального, живого и пульсирующего существования многих жизненно важных явлений — таких, например, как культура.

Любой творчески мотивированный человек сталкивается с необходимостью сопротивления в любом месте и в любое время. Но лишь в нашей стране, в нашем государстве — сколь часто ни меняло бы оно своих размеров и названий — в государстве, основной традицией которого является традиция тотального подавления, тотального насилия и тотального наступления на личную свободу, он сталкивается с ней постоянно.

И эта ситуация — как бы парадоксально до циничности это ни звучало — для творческого человека практически идеальная.

Каждый сопротивляется как умеет — в соответствии со своим темпераментом, душевными наклонностями, нравственными и интеллектуальными императивами.

Душевное и нравственное здоровье каждого из нас, как и физическое здоровье, напрямую зависит от сопротивляемости организма. Потому что способность к сопротивлению — это способность к продолжению жизнедеятельности.

Существует неистребимая энергия сопротивления, которая не только не должна, но и не может никуда исчезнуть.

Она лишь может и должна искать и находить все новые и новые формы и стратегии, продиктованные конкретной исторической реальностью.

Энергия сопротивления — сопротивления злу, тотальной лжи, смерти — это, собственно творческая энергия и есть.

Главные битвы происходят в пространстве языка. И эти битвы вовсе не гибридные. Это битвы с самой «гибридностью».

И именно поэтому снова становятся такими важными — и для социальной диагностики, и для социальной терапии — поэзия, литература, искусство.

Художник знает, что такое сопротивление. Понимая творческий процесс как преодоление сопротивления материала (чем сильнее сопротивление, тем важнее и интереснее и процесс, и результат), он понимает также, что и сам он, и то, что он делает есть в свою очередь материал, сопротивляющийся его же или тех, кто будет после него, дальнейшим усилиям.

Искусство предполагает бесстрашие. Не бытовое геройство, а именно творческое бесстрашие. Оно обязано быть бесстрашным. Или оно не вполне искусство.

Нельзя быть бесстрашным во всех обстоятельствах. Но задача художника находить те зоны, те территории, те условия и те обстоятельства, где он ничего и никого не боится. Художник, пугливо озирающийся по сторонам (что, собственно, и есть самоцензура), ничего сделать не сможет.

Я назвал тогда всего два слова. Но я, к сожалению, забыл о третьем, не менее важном. И тоже на «С». Это слово «солидарность», в наши дни по степени актуальности еще не вполне осознанному, но по безусловно мощному потенциалу возможностей оказавшееся впереди многих прочих.

В наши дни если с чем-то и связана столь же робкая, сколь и необходимая надежда, то именно с ним, с этим словом, которое может и будет работать и приобретать новые смысловые оттенки в сочетании с другими более или менее важными словами.

И да минует его, как и первые два слова на «С», соблазн хотя бы на минутку, хотя бы ради мысленного эксперимента связаться с «мичуринским» словом «гибридный».

   

10.10.2019


Естественный отбор, или Музыка сфер

Эпиграфами могут послужить сразу несколько соблазнительных цитат.

Одна, совсем растоптанная, про то, что «когда б вы знали, из какого сора». Другая из, допустим, Мандельштама — «Слух чуткий парус напрягает». Ну, и еще разные. Их немало.

В один из тех лихих и проклятых 90-х, когда на просторах нашей родины чудесной бесчинствовал небезызвестный Фонд Сороса, чьей конечной целью было, как это всем известно, окончательное истребление то ли самобытной нашей духовности, толи — тут мнения расходятся — духовной нашей самобытности, ну, а также, само собой, науки и культуры, в один из тех годов мой литературный приятель в меру слабых сил и в рассуждении чего бы покушать поспособствовал этому самому истреблению, служа кем-то вроде эксперта в упомянутом фонде.

В данном конкретном случае процесс истребления принял на первый взгляд вполне невинную и даже небесполезную форму. Зловредный фонд выделил некоторые средства, на которые закупались некоторые новые книги с целью распределения их по разным провинциальным, в том числе и сельским, библиотекам, у которых своих средств на это не было, и если бы не коварный американец, то этим маленьким, затерянным в глухих закоулках очагам культуры пришлось бы и дальше довольствоваться то ли духовной самобытностью, то ли самобытной духовностью, то ли тем и другим вместе или попеременно.

Так вот, мой товарищ подрядился из потока книжных новинок выбирать те книжки, которые на его вполне просвещенный взгляд были достойны пополнить библиотечные фонды отдаленных уголков огромной нашей страны.

Однажды за этим занятием его застала четырехлетняя внучка. Войдя в его комнату, она увидела, что он сидит за столом и пролистывает одну за другой книжки, лежавшие большой стопкой слева от него, после чего кладет их справа — одну в одну стопку, а другую — в другую.

«Что ты делаешь?» — спросила любопытная девочка. «Я, Полечка, отбираю книжки для библиотек», — честно ответил ей мой друг, думая, что дал вполне исчерпывающий ответ. Но нет. «А у кого ты их отбираешь?» — резонно уточнила девочка.

Все правильно, слово «отбирать» означает также и «отнимать», а дети часто огорошивают нас тем, что из наших слов выуживают вовсе не те значения, которые мы в них вкладываем сами.

У кого вражина Сорос отобрал книги, чтобы отправить их в медвежьи углы? У кого мы с вами отбираем все то, что отбираем для себя, для пополнения своей оперативной памяти, для оживленного и взаимополезного обмена друг с другом? Кого мы обделяем, когда предаемся одному из самых, может быть, увлекательных занятий на свете — выуживанию драгоценных или хотя бы просто неожиданно насущных вещей из беспорядочной свалки на дачном чердаке или в углу дровяного сарая?

Кого мы грабим, посещая в разных местах, куда нас заносит, блошиные рынки? Да и как этот рынок обойти стороной! Блошинка — это вам не музей какой-нибудь, где вся работа уже проделана за нас. Точнее — она и есть музей, где отбор экспонатов и система их расположения в пространстве — дело наших собственных умственных усилий и напряженной работы нашего воображения.

А случайно наблюдаемая нами уличная сценка — это не какой-нибудь там театр, где мы вынуждены быть лишь пассивными свидетелями, а то и жертвами чужого замысла и вымысла.

Театр, в общем-то, не там, где сцена, ряды стульев и какие-то слоняющиеся по сцене посторонние люди, притворяющиеся совсем другими людьми. Нет, нас не обманешь. Театр — это индивидуальная работа, основанная на умении обнаруживать в шуме и гаме смысл, ритм и порядок. Для этого надо не так уж и много — всего лишь уметь всматриваться и вслушиваться, напрягать время от времени чуткий парус слуха. Ну, и отбирать, разумеется, отбирать…

Процесс отбора, селекции — есть сам по себе процесс несомненно творческий и бесконечно увлекательный.

Отбор летучих шедевров из повседневного речевого потока — явление особое.

Вообще-то, следует учесть, что страсть к подслушиванию чужих разговоров, даже если она в принципе бескорыстна, поскольку преследует исключительно художественные цели, не только предосудительна с точки зрения общепринятой морали, но и не всегда безопасна.

Когда-то очень давно, в мои совсем юные годы, на эскалаторе впереди меня ехали двое и вполголоса о чем-то говорили. Я, клянусь, ничего не слышал, хотя и по вредной своей привычке пытался. В какой-то момент один из них обернулся, как-то нехорошо посмотрел на меня и спросил: «Пацан, ты слышал, о чем мы тут говорили?» — «Нет, не слышал», — ответил я не только абсолютно честно, но еще и стараясь придать своей интонации некую дополнительную убедительность. Видимо, это мне удалось, так как он, глядя как бы в сторону, сказал: «Ну, твое счастье». Он отвернулся, и они оба отправились куда-то по своим бандитским делам, а я ощутил под одеждой прохладную влагу.

Но бывают же вещи, достойные риска. Прислушайся, читатель, прошу тебя, и ты сможешь услышать что-нибудь вполне драгоценное, что-нибудь такое, что хотя бы ненадолго украсит твою монотонную, в общем-то, жизнь. Все, что тебе скажут дома, на службе, по радио или, не дай бог, по телевизору, ты давно уже знаешь и сам. А если не знаешь, то тебе же, может быть, и лучше.

Прислушайся, и тебе представится возможность выдернуть из бестолкового и невнятного речевого потока такой, допустим, диалогический бриллиант: «Ты знаешь, я все сделала, как ты сказала, но горечь все же осталась». — «А ты, наверное, лук забыла ошпарить кипятком».

Прислушайся, и ты сможешь услышать что-нибудь вроде этого: «Я ему вчера звонил целый день, но — увы, б…»

Прислушайся, и ты обретешь счастливейшую возможность услышать, как идущий рядом с тобой незнакомец с отчетливо приблатненной наружностью, давясь мефистофельским хохотом, со специфической уркаганской интонацией говорит в телефонную трубку: «Ну, ты, Стас, даешь! Ты, Стас, способен опошлить даже самую святую х…ню!»

Прислушайся, и ты поймешь, что последние три слова являются ничем иным, как не известной тебе ранее философской формулой, существенно обогатившей твой терминологический инструментарий, формулой, с которой тебе будет гораздо сподручнее тащиться по ухабам и буеракам этой непростой жизни.

Прислушайся, читатель, к шуму, треску и скрежету, напряженно прислушайся, и ты — рано или поздно — услышишь музыку. Какую именно, зависит во многом от тебя.

Если прислушиваться подозрительно и ядовито, то этой музыкой, вполне возможно, окажется пресловутая «музыка революции». А если слушать великодушно и сочувственно, то — чем черт не шутит — можно, в общем-то, расслышать и музыку сфер. Почему бы и нет — всякое же возможно.

   

7.10.2019


Самая честная

Дело в том, что буквально на этих днях на площадке InLiberty Рассвет замечательный историк и литературовед Андрей Зорин прочитал последнюю из цикла лекций, посвященных ключевым мифам русской истории. Эта последняя была посвящена водке.

Любя и почитая Зорина, я бы непременно пришел послушать его, но мне это не удалось. Не удалось по уважительной причине — я в эти дни, к сожалению, находился далеко от Москвы.

Не зная, о чем говорил уважаемый профессор, но имея довольно богатый опыт общения с ним, я могу с большой степенью уверенности утверждать, что лекция его была на нужной высоте. Да и тема, согласитесь, не из последних…

Я прочитал лишь анонс, а тема эта неизбежно зазвучала в душе сама по себе, не сообразуясь ни с чем, в том числе и с оставшимся для меня неведомым содержанием лекции.

Прежде всего мне захотелось чистосердечно и публично признаться в том, что из всего прочего, что люди часто или редко употребляют для радости, утешения и увеселения, я предпочитаю крепкое, а конкретно — именно ее, водку.

Она — как бы моя законная и постоянная. К ней я неизменно и покаянно возвращаюсь после коротких, хотя подчас и сильных увлечений, после шкодливых «походов налево» — к разным там граппам, кальвадосам, текилам и прочим сорокаградусным объектам иноземного происхождения.

Нет, как хотите, но водка — это водка.

Она универсальна и всегда дружелюбна. Она ровна в общении. Она охотно и всегда содержательно поддерживает душевный разговор, когда нам грустно и одиноко, и деликатно молчит, когда человеку потребны тишина и покой. О ней легко и приятно говорить — как о женщине, любимой, преданной, охотно и легко отзывающейся на любые движения твоей непредсказуемой души.

Знакомый венгр-славист, с которым мы однажды обсуждали сравнительные достоинства разных крепких напитков, сказал: «Водка все-таки лучше всего». Внутренне-то я с ним согласился, но из соображений мультикультурной толерантности я сказал, что и их палинка, мне кажется, очень даже хороша. «Палинка хороша, — согласился венгр, — но водка… как бы это сказать…» В этом месте он стал энергично шевелить пальцами, подыскивая правильное русское слово. «Но водка, — сказал он почти торжественно, — самая честная!»

По-моему, точнее не скажешь — даром что иностранец. Водка — самая честная, это чистая правда.

И мы с ним налили по рюмке, чтобы немедленно, не сходя с места, убедиться в этой ее сугубой честности. И она нас, разумеется, не подвела.

Вообще-то пить ее лучше всего с соотечественниками, наделенными схожим с твоим социальным и чувственным опытом. С соотечественниками, которым не надо всякий раз объяснять, что сначала рюмка, а потом уже ложка борща или маринованный гриб, а не наоборот.

Живя какое-то время в Германии, я взвалил было на себя нелегкое бремя культурного героя, пытаясь обучить диких немецких знакомцев пить водку по-нормальному, то есть перед едой, а не после. С закуской, а не без. И, главное, не произносить этого ужасного, оскорбляющего чувствительный слух выпивающего россиянина «na sdorowje». А если не знаешь, что именно говорится в этих случаях, не говори ничего. Но вотще: выполнить свой миссионерский долг мне так и не удалось.

Но главное даже не это. Как же я был изумлен, чтобы не сказать оскорблен в лучших чувствах, узнав однажды, что в немецком языке водка вовсе не жена и не подруга, а черт знает кто. Она там, представьте себе, не «она», а «он». Она там буквально «der Wodka», а потому пропеть немцу ту песню о водке, которую я исполнил в начале этого текста, совершенно невозможно. Ну! И о чем с ними говорить после этого? У них, кстати, и «смерть», и «война» — вовсе не фатальные тетки, как у нас, а грубые, поросшие дикой шерстью и лишенные всяческой привлекательности мужики.

Впрочем, «кофе» у них тоже мужского рода. Еще совсем недавно я бы добавил: «как у нас». А теперь уж не добавлю. Потому что и бывший наш «кофе» уже вот-вот подвергнется унизительной кастрации, превратившись в бесполое и безвольное существо. «Оно» уже никогда не будет мне другом и братом, неизменно взбадривающим и протягивающим, если надо, руку братской помощи. Пить-то я его буду, разумеется. Но уже — по рутинной привычке и не более того. Без прежней радости. Язык — не пустая вещь.

Однажды, в конце 80-х, мне позвонил незнакомый человек, на каком-то условном русском сообщивший, что он из Польши, что он друг такого-то, то есть моего давнего приятеля и переводчика, и что он был бы рад повидаться и познакомиться. Я пригласил его зайти вечером. Он пришел. Пришел он не один, а в сопровождении литровой бутылки «Выборовой».

Это было как никогда кстати — в Москве свирепствовала горбачевская антиалкогольная компания.

Мы с гостем сели за стол, налили и началось взаимоинтересное общение. Интересное, как оказалось, прежде всего в лингвистическом отношении.

Мой новый знакомый знал штук пятнадцать русских слов, я — штук восемь польских. Сначала мы выпивали и лишь улыбались друг другу, обозначая сдержанную радость от самого факта общения. Но надо было и что-то же и говорить.

И мы говорили. А также слушали и даже понимали.

Боковым зрением следя за процессом исчезновения жидкости в бутылке, я обнаружил очень интересную закономерность.

Я заметил, что пока мы употребляли первую треть, гость старался говорить по-русски и понимать, что говорю я. Это было нелегко.

На второй же трети я, как мне показалось, довольно бегло заговорил по-польски. По крайней мере настолько, что поляк хорошо меня понимал и даже смеялся в наиболее удачных и остроумных местах.

Когда мы перешли этот рубеж и приступили к последней трети, мы заговорили каждый на своем языке, прекрасно понимая друг друга. Языковой барьер был сметен окончательно.

Так, «Выборова» легко и непринужденно сыграла ту самую коммуникативную роль, какую в наши дни играет, допустим, какой-нибудь мало поворотливый google-переводчик.

Исторический опыт убеждает нас в том, что именно они — водка и язык, скрепленные между собой невидимыми, но неразрывными нитями, — служат столь же тайной, сколь и мощной основой всей нашей жизни и всей нашей истории. Связь эта гораздо глубже, чем наши возможности ее постичь, а потому мы можем лишь строить догадки. Например, о том, что и то, и другое дает нам иллюзию свободы и на какое-то время способно примирить с недружелюбной реальностью.

А потому ни то, ни другое совершенно не терпит посягательств на свою выстраданную веками автономность. А потому во все времена все антиалкогольные кампании и все попытки реформ языка, какие бы формы они ни принимали, с какими бы благими намерениями и с какой степенью радикальности они ни проводились, воспринимались как приметы близкого — для кого-то долгожданного, для кого-то катастрофического — конца текущей исторической эпохи.